Жизнь заключенных в тюрьме Сент-Жиль шла по своим законам. Пытки и допросы здесь чередовались с небольшими перерывами, чтобы доведенной до изнеможения жертве дать отдохнуть, набраться сил перед новыми истязаниями. Во время такого перерыва весь мир заключенного сужался до собственного дела и он не мог думать ни о чем ином, кроме как о своей судьбе, поведении на допросах, защите. Когда же пытки и допросы заканчивались человек оказывался наедине с самим собой, мысль властно поворачивала его к обозрению всего того, о чем не имел возможности думать ранее. И трудно сказать, когда было тяжелее — во время пыток или в такие часы, когда многие вопросы своей судьбы, судьбы родных и близких, товарищей по борьбе всей тяжестью обрушивались на доведенный до изнеможения организм, ранимую душу, часто травмированную психику.
В таком положении оказалась и Марина. Среди многих вопросов, с невообразимой болью проходивших через ее болезненное сознание, был один, еще не отболевший, который надо было пережить заново — муж, дети.
Муж. Последняя встреча с Юрием была на одном из допросов. Задолго до этого случая Нагель, который лично вел ее дело, стал сообщать ей о поведении Юрия в гестапо. Она восприняла это сообщение настороженно и в тоже время с радостью, полагая, что Нагель преднамеренно или случайно высветлил ей поведение самого близкого человека и что-то вроде чувства благодарности к следователю шелохнулось у нее в груди. С того момента она стала ждать допросы, готовилась вынести любые муки ради того, чтобы услышать от Нагеля хоть слово о муже. Она жила этими неожиданными весточками, черпала в них силу до тех пор, пока Нагель не сообщил, что Марутаев не так мужественен и стоек, как она, и что гестапо надеется вскоре сломить его. Словно чем-то острым прикоснулся Нагель к обнаженному сердцу Марины, беззащитно раскрытому для доброй вести о муже. Она потеряла покой. Своя судьба, своя жизнь отодвинулись на второй план. На первый, вышел Марутаев. Как он? Выдержал ли? Как помочь ему? Как поддержать? Она казнила себя этими мыслями, однообразными и тяжелыми. А Нагель на каждом допросе настойчиво внушал, что Марутаев вот-вот сдастся, что к нему применяют такой комплекс пыток, который не выдерживал ни один человек, что выход у него один — либо признаться, либо сойти с ума. Марина впала в отчаяние. Ей не надо было обладать большим воображением, чтобы представить состояние мужа — она и сама вынесла немало из того, что применялось к нему.
Вскоре наступил день, когда Нагель с явным торжеством сообщил, что Марутаев не выдержал и поступил благоразумно — во всем признался и дал показания о ее связях с движением Сопротивления. «Теперь вам, мадам, остается только последовать примеру мужа и все закончится как нельзя лучше», — твердил на допросах Нагель. Его елейный голос западал, въедался в душу, и как она не сопротивлялась, как ни стояла на том, что Марутаев не способен на предательство, все же семена сомнения, щедро высевавшиеся Нагелем, начали давать побеги в ее сознании, колебля уверенность в Марутаеве. Что это было? Сомнение в муже или собственная сломленность? А, быть может, и то, и другое, вместе взятое, нашло щель в ее стойкости, отравило сознание ядом подозрительности? Захваченная этим неожиданно возникшим чувством, она поначалу растерялась, но затем каким-то особым чутьем женщины и жены поняла, что это могло быть грязной провокацией Нагеля.
— Покажите мне мужа, — потребовала она. — Пусть он при мне повторит все, что сказал вам.
К очной ставке с Марутаевым, за сутки объявленной Нагелем, Марина готовилась всю бессонную ночь. Она шла на допрос не столько для того, чтобы уличить во лжи Нагеля, сколько для того, чтобы убедиться в верности Марутаева, встретиться с ним. Она оставалась женщиной, любящей женой — и ни пытки, ни унижения, ни оскорбления не могли сломить ее чувств к мужу. Судьба посылала ей, быть может, последнюю встречу с ним и она шла на эту встречу, словно на любовное свидание.
Марутаева ввели в камеру допросов два дюжих гестаповца. Его обмякшее тело безжизненно обвисало на их руках. Носками не зашнурованных ботинок, явно кем-то наспех надетых на его больные ноги, он задевал за цементный пол и среди гулко раздававшихся в пустой камере шагов гестаповцев шаркающие звуки слышались Марине печально и больно. Кровоточившая через грязную марлевую повязку голова Марутаева низко свисала на грудь и беспомощно моталась в такт шагов гестаповцев. Его грубо посадили на стул, но он головы так и не поднял, сидел безразличный к окружавшим его людям, собственной судьбе. «Выход у него один — либо признаться, либо сойти с ума», — вспомнила Марина слова Нагеля. Онемевшими, с трудом подчинявшимися ей губами она прошептала: «Юра…»