Им казалось, что на их товарищей, внизу и наверху одновременно произведено нападение, что они в опасности, оттого и взялись причитать. Раз так, пусть всяк спасает свою шкуру, как знает и умеет. Все забрались в укрытия, попадали на животы, взяли на прицел ближайшие рощи и не жалеют патронов. А чтобы подбодрить себя, отпугнуть опасность, кричат во все горло. Кричат все, а поскольку не знают, что кричать, стараются, чтобы их никто не понял, а стреляют все с таким видом, будто совершенно точно знают, куда надо стрелять. И никому не приходит в голову выглянуть, разведать, перейти в наступление, хотя по стрельбе, к которой присоединились села по ту сторону
Лима и скрытые от глаз деревушки, а особенно по все возрастающему реву можно было подумать, что цепь сомкнулась и облава приближается к островерхой горе, которая стоит между Лимом и Орваном,
— Обнаружил нас тот гад, – сказал Гавро. – Надо было его убить.
— Почему же не убил? – спросил Момо и покаялся: ведь решил, что не будет с ним говорить.
— И вы могли, почему не убили?
— Оставьте, – сказал Качак, – дело конченое.
— Пожалел я его, несчастный какой-то. И всегда так: пожалеешь, а потом раскаиваешься.
— Надо искать другое место, – заметил Момо.
— Время терпит, – сказал Качак, – Подождем. Который час?
— Часы не у меня, остались у Байо.
«Может, больше и не тикают», – подумал Качак.
Старые царьградские часы, память о деде, о его путешествиях на Мальту и рассказах – все еще тикали в маленьком кармашке под поясом у Байо. Тикали они все то время, пока Ариф Блачанац раздумывал, где бы зарыть убитого и как защитить его от бешеных собак, которые налетают со всех сторон. Наконец он решил похоронить его на старом греческом кладбище за Гркинем, где бог знает с каких времен не хоронили. «Надо бы и свечу зажечь, – подумал он, – как требует их вера, но как ее зажигать, знает только поп, а попа нет. Убежал поп из Топловоды, да если бы и не убежал, попы с коммунистами не в ладу, и те и другие были бы недовольны. Когда все враждуют, невозможно кому-нибудь сделать доброе дело, не обидев другого. Пусть уж так, без свечи, с меня хватит и этого. Ему хватит, а мне тем более...»
Он отрядил с десяток родичей отнести Байо. По пути люди разговаривали и не слышали тиканья часов. Отыскали хорошее место для могилы и две надгробные плиты –
все честь честью сделали. Взяли в селе лопаты и кирки расчистить снег и выкопать могилу. Когда все было готово и люди в напряженной тишине подошли к покойнику, чтобы взять его и опустить в землю, один из парней отпрянул в сторону и закричал:
— У него сердце бьется!.
Все вздрогнули, побледнели от страха и едва решились подойти ближе и посмотреть. Когда они вытащили из кармана Байо часы, почерневшие от запекшейся крови, и открыли золотые крышки, то им показалось, будто из черной коробки на них смотрит таинственное око времени, которое каждому, слышно или неслышно, отсчитывает его минуты. Они стояли так какое-то время и не знали, что делать с часами: оставить их у себя – это все равно что воровство; закопать вместе с убитым – грех, все равно что живую душу в землю закапывать.
II
Около полудня Неда чуть приоткрыла глаза и подумала, что светает. Потом поняла, что уже поздно и что это рассеивается тьма в ее сознании. Удивительный своей беспричинной добротой, высокий, седоватый мужчина с бородой бесследно исчез, как обычно исчезают добрые люди, которых можно увидеть только во сне. Вместо него
Неда увидела старуху, она беспрестанно что-то приносит и уносит и вертится около ее постели. Видно, не свекровь, не шпыняет ее, ничем не попрекает, молча натягивает ей на ноги чулки с теплой золой и озабоченно на нее смотрит. Зола теплая, мягкая – ее теплые мелкие порошинки, точно маленькие звезды, щекочут лодыжки, забираются в холодные промежутки между пальцами, согревают их и сквозь кожу вытягивают тонкие иглы. Вытягивают одну за другой, большие и маленькие, и их остается все меньше.
Из отверстий, где были иглы, расходится необычайно сладостные струи, тоже тонкие, волнистые и вязкие, и больной кажется, будто она летит, парит в облаках и лишь изредка сквозь прогалины касается густой теплой травы на лугу.
Наконец Неда решилась и широко открыла глаза: никаких облаков, никакого луга. Перед ней стена и окно, а на дворе солнечный день. Она различает отдельные предметы. На стене висят гусли и портрет мужчины с тонкими усами и бровями: за поясом у него револьвер, рука на рукоятке, джамадан расшит золотом. Неда видела где-то этого человека, но почему-то ей не хочется вспоминать, где именно она его видела, ей кажется, что добром помянуть его нельзя. Глаза у него злые; если уж на портрете злые, то в жизни, наверно, налиты кровью. «Я не сплю, – догадалась она – и это чья-то комната. Стены побелены, чистые, и все-таки это не больничная палата. В больнице пахло бы йодом, а не капустой. Для чего им капуста после всего, что случилось?.. Боже мой, как же это я, куда я забрела?»