«За пистолетом пошел, – подумал Бекич, глядя, как
Ставор скрылся, спускаясь с крутого обрыва в низину. – А
потом сядет мне на голову со своим геройством! Если еще
Рико Гиздич его увидит да поддаст жару, совсем жизни не будет...»
У Филиппа сдавило горло, дыхание стало частым и поверхностным, он почувствовал, что задыхается, в глазах потемнело. Не думая больше ни о чем, забыв о коммунистах, о Гавро Бекиче и обо всем на свете, он решил прежде всего разделаться с этой мукой, а там все пойдет уж легче.
Он поднял винтовку, прижал ее к щеке и стал ждать, когда снова появится Ставор. Кровь прилила к голове и мешала думать, он стоял, и у него было только одно чувство страха, что зверь, которого он выследил в чаще, больше не покажется ему на глаза. Увидев наконец Ставора, Филипп прицелился и выстрелил.
— Так, – сказал он облегченно, – будешь теперь знать, кто Свистун, кто фуфыря несчастная.
Прошитый на бегу – пуля прошла через шею и вышла ниже пупка, – Ставор выбросил ноги вперед и упал на спину. Опершись на пятки и затылок, он приподнялся и вывернул голову, словно хотел посмотреть, кто его убил.
— Еще один протянул ноги, – крикнул кто-то.
— Туда ему и дорога, – ответил другой.
— Эго наш, – крикнул Бекич. – Наш, наш, не стреляйте больше.
— Это Тодор Ставор, клянусь небесным создателем! Эк его угораздило!
— Был Тодор и весь вышел. Ушел, ровно мутной водой унесло.
— Вот что значит судьба! Сам черт его туда потащил.
— Известное дело, какой черт: беги хватай, вот и нахватался.
Бекич почувствовал облегчение – дыхание стало ровным, кровь отлила от головы. Словно подул откуда-то свежий ветерок и разогнал духоту. Сейчас он хорошо видит, голова ясная. Ни о каком раскаяния или жалости нет и речи. В чем раскаиваться, если Ставор еще утром, в лесу, заслужил то, что он получил сейчас. Чего жалеть – от таких, как Тодор, алчных голодранцев и пустоголовых крикунов, на земле проходу нет...
Надо ведь что-то делать, если не хочешь заживо загнить, вот и приходится время от времени пошире размахнуться, иначе никогда не вырваться из мертвечины. А если при этом кто-то гибнет, то это его удел, а не вина того, кто размахнулся и остался жив. Так уж судили высшие силы, потому мертвые и не говорят. Главное, чтобы все сошло гладко, а раз никто не видел, то так оно и будет. Может, потом и будет немного раскаиваться, – в последнее время и гнев, и радость, и все прочее приходит к нему с некоторым опозданием, придет на часок-другой да приснится разок-другой, в худшем случае помучает ночь-другую, а потом исчезнет, словно ничего и не было.
Вдруг он почувствовал на своей спине чей-то пристальный взгляд, чьи-то глаза смотрели на него в упор, точно целились, точно вспарывали ножом. Бекич заволновался и сказал самому себе: «Нет никого, это мне только кажется!»
Наконец, преодолев страх, он повернулся и весь затрясся, увидав за кустами согнутую фигуру, бороду и желтые глаза Пашко Поповича. Потом окинул его еще раз внимательным, злым, полным ненависти взглядом, как вор, которого поймали с поличным, все еще надеясь, что, может быть, свидетель растает, как привидение, и удивился, что это не происходит. Стоит себе человек с еще довоенной бородой, с поседевшими волосами, с воспаленными от бессонных ночей глазами и смотрит на него – землистый от усталости, весь взъерошенный, то ли призрак, то ли предостережение и нечистая совесть, забредшая сюда так не вовремя, – смотрит в упор и молчит. На ногах у него желтые итальянские солдатские башмаки и теплые шерстяные серые гамаши до колен. Будь это привидение, на нем не было бы итальянских башмаков, будь это совесть – не было у нее винтовки...
Филиппу Бекичу захотелось броситься на него, свалить на землю, растоптать и уничтожить. От мысли, что этого он сделать не может, лицо его исказилось, перехватило дух, и он с трудом выкрикнул:
— Откуда ты здесь?
— Пришел, – спокойно сказал Пашко. – Я давно тут.
— Как давно? Откуда давно, я тебя тут не видел!
— А я тебя видел, и видел, что ты делаешь.
— И?
– Моя мать из рода Маркетичей, как и твоя. Душа у меня заболела.
— У меня нет, не знаю, о чем ты говоришь?
— Не ты, злая нечисть это сделала: она неразборчива, ей бы только побольше мяса.
— Ничего не понимаю.
— Сказанного не воротишь, сделанного не поправишь!
Голос у старика скрипучий, полный сиплых нот, как у попа; кроется в нем и что-то загадочное, и какая-то жалость. Бекичу не нравится ни то, ни другое. Ничего ему не нравится, все испортил старик – голова кружится, и снова подступает волна бреда и дрожи. Все видел старый лис, заключил он про себя, и даже не скрывает, потому что дурак. Надо и его шлепнуть. И поскорее, сейчас же, пока тут коммунисты, пока еще стреляют, пусть на них подумают!.
Он взглянул на свою винтовку, взял ее под мышку, чтоб стрелять не целясь, и вдруг почувствовал, что у него дрожат руки. «А если я промахнусь, – подумал он, – или только раню его?. Все выйдет наружу и пропадет. Он точно знает, что я ничего не могу с ним сделать, – и глазом не моргнет, не говоря уж о том, чтоб уйти от меня. .