В Тамнике, в горнице Филиппа Бекича, лежит Шелудивый Граф и сквозь сон слышит, как толпа людей где-то вдалеке, точно в облаках, ревет: «А-а-а-а!..»
Это ему люди удивляются: как он ухитрился обеими ногами попасть в поставленные рядышком волчьи капканы. От боли он проснулся и прежде всего ощупал ноги: болят, но на месте, видно, кто-то высвободил их из капканов и украл у него ботинки. Не важно, пусть себе носит на здоровье, у народа это сейчас вошло в обычай – хватают все, что попадется под руку. На складе у итальянцев ботинок полно, выклянчит себе пару. А боль можно перетерпеть, главное, он еще раз вывернулся и не оказался там, где убивают. Пускай туда идут другие, те, кому дорога честь, надо и им дать случай поспорить с коммунистами, показать себя и омыть руки кровью.
Граф откинул одеяло и огляделся. Волна смрада так и хлынула с его постели и разнеслась по комнате. Две девочки с косичками испуганно посмотрели на него. Мать
Филиппа Бекича, Лила, нахмурилась и поспешила открыть окно.
«Воняет от меня, точно от хорька, – подумал он. – Наплевать! Если в мире только и есть что леса да норы, должны водиться и хорьки. Странно еще, что их так мало.
Надо бы нам расплодиться и дружной вонью выкурить всех тех, кто нас презирает, пускай себе уходят, поищут мир получше, а нам этот оставят...»
Он посмотрел на побеленную стену, увидел другую кровать и на ней женщину, Неду. Еще не понимая, как он сюда попал, Граф спросил первое, что ему пришло на ум:
— Это лечебница, да?
— Чтобы тебя черти лечили, – крикнула Лила. – Эго мой дом.
— Чего сердишься, хозяйка?
— Еще накличешь на мою голову беду, думай, что болтаешь!
Ее голос напомнил ему сон, из которого он с таким трудом выбрался. Во сне какая-то старая женщина потребовала, чтобы раскалили докрасна щипцы для углей, и потом елозила ими у него под животом, а голос у нее был такой же надтреснутый и сердитый. Граф со страхом подумал, что сон мог быть явью. Он даже пощупал рукой, а женщина не сводила с него глаз и, казалось, читала его мысли. «Из всех творений на земле, – думал он, – нет никого хуже старух. Всегда они меня ненавидели – и когда был виноват, и когда не был. Принудила их старость годами спать в одиночестве и быть добродетельными, надоело им это, вот они и хотят облагодетельствовать своей добродетелью всех, как коммунисты бедностью и работой.
Горе еще в том, что многие из них знахарки и знают тайные заговоры, от которых и здоровому человеку не избавиться. Эта знает все. Надо как-то к ней подластиться, только с какой стороны?»
— Хороший у тебя дом, – сказал он, – уютный.
— Да, особенно с тех пор, как ты сюда явился.
— Вижу, не нравлюсь я тебе...
— Истинный бог, нет! Такие морды никогда мне не нравились.
— Я не виноват, что у меня белые брови: таким меня в темноте сделали.
— Пора тебе идти, откуда пришел, бог с ними с бровями.
— То есть как идти? – Шелудивый Граф замер от страха. «На дворе снег, на льду полыньи, всюду волчьи капканы и коммунисты. Особенно страшны коммунисты. Сейчас их гораздо больше, облава их рассеяла и разъярила.
Они разбрелись кто куда и прячутся за деревьями, меня тотчас узнают и кокнут. Будь ночь на дворе, можно хотя бы ускользнуть, но ведь день стоит, солнце светит – издалека бороду увидят... ухвачусь за кровать, стану отбиваться и руками и ногами, не дам среди бела дня толкать меня в пропасть, что зияет со всех сторон. У меня в сумке ножницы, пущу в ход ножницы, ногти, что попало, но это потом, если увижу, что другое не помогает».
— Не могу я уйти, – сказал он. – Я здесь на службе, часовой.
— Какой еще часовой?
Он указал рукой в сторону Неды:
— Стерегу партизанку, чтобы не удрала.
— Молчи лучше, не ври! Свою шкуру спасаешь, только и всего!
— И шкуру, и эту еврейку. Меня наши убьют, если она убежит.
— Откуда вдруг она стала еврейкой? Зовут ее Неда, родом из Меджи, вовсе она не еврейка.
— Нет, нет, еврейка она, из Сараева, дважды из тюрьмы бежала.
— Ну, знаешь, встречала я разных лгунов, но такого, как ты, первый раз вижу!
Неда закрыла глаза – нет сил слушать. На нее наводит страх его рыжая борода, исходящая от него мерзость, протканная собачьим лаем, что ширится, точно туман, в клубах которого меркнет и умирает все живое. Туман, собачий лай и горячка перемешались, и все погрузилось во мрак. А в этом мраке кто-то щелкает зубами и спрашивает:
— Кто идет?
Откуда-то доносится ответ:
— Нет, не еврейка!
И начинается перебранка: один говорит еврейка, другой – нет. Увлекшись спором, они не замечают, как Неда, свернув с дороги, оступается и летит в пропасть, что ниже
Пустого поля. Задерживается она на узеньком уступе, который вдруг оказался хижиной Ладо. Неда долго ждет его, а Ладо не приходит, чтобы помочь ей или хотя бы пожалеть. «Ушел куда-то, – думает она в бреду, – может, это и к лучшему. Если мне суждено погибнуть, пусть хоть он живет,. Хорошо еще, – замечает она про себя, – что он не слыхал, как меня назвали еврейкой, это совсем отбило бы у него охоту приходить. Я не сказала ему, что я еврейка, не знала, что так называют невенчанных брюхатых баб.