Они посмотрели друг другу в глаза, и Видрич понял: поскользнулся портной!. Грызя ус и стряхивая с плаща снег, Видрич почувствовал, как по его лицу пробежала добрая, всепрощающая улыбка: Арсо, может, и найдет игольное ушко, пролезет в него и останется живым. Быть живым лучше, чем быть мертвым, лучше быть воробьем в лесу, чем мертвецом в гробу.
— Вот твоя шапка, – сказал Шако. – Надо идти.
— Клянусь богом, сегодня мы находились, и все из огня да в полымя.
— Придет время – отдохнем.
— Что-то ты голову повесил, дорогой Шако, не в твоем это обычае.
— Приходится вешать, чтобы ненароком не задели.
Они начали взбираться наверх, и Видричу казалось, будто и деревья повесили головы и съежились от страха, все как-то уменьшилось, и даже Рачва, которая представлялась опоясанной стенами крепостью, пригорюнилась, облысела, превратилась в обычную гору, не хуже и не лучше тех, которые оставались за их спиной. Окопы занесло и заровняло снегом; лес поредел, чащи как не бывало
– все опустошила осень. Если бы знать, как здесь сейчас, подумал он, то надо бы остаться на Софре или на Кобиле, земля в могилах повсюду черная и мокрая. И все-таки лучше, что не знали. Дольше продержались и задали им больше работы. Будь день покороче, может, кто-нибудь и выбрался бы.
— Нельзя идти туда гурьбой, – сказал Шако. – Надо разбиться.
— И так уже разбиты, – сказал Ладо, – хуже некуда.
— Бывает и хуже, вот как мусульмане за нас возьмутся, увидишь тогда.
— Мусульмане разбежались, – сказал Зачанин. – А если они разбежались, их уж не собрать.
— На это я бы не надеялся – на слабого и заяц зубы точит.
— Тс-с, – прошипел Зачанин. – Они где-то здесь.
Каждый прижался к своему дереву и приготовил гранаты. Больше делать было нечего, мучительно потянулось время. Нервы напряглись до предела. Мир заполнили призвуки, тени и страшные мороки. То, что забывалось во время ходьбы и боя или оставлялось на потом, внезапно поражало душу. Преодоленный страх возвращался в многоликой форме сомнений, раскаяния и печали и подтачивал волю, отнимал силы и увеличивал усталость. Разделенные расстоянием, целиком уйдя в свои чувства и мысли, они забывали о товарищах, и тогда страх одиночества доводил до головокружения. Время от времени на них находила жалость друг к другу, но они понимали, что это всего лишь ничтожная искорка, так как все их существо, все тепло их душ и все силы разума были поглощены совсем иным. Потом они снова начинали думать о себе, завидовали мертвым, у которых все уже позади и которые избавлены от этих терзаний. А кроме того, в каждом зияло голодное естество, по сути дела, пустота, тщетно стремящаяся вобрать в себя минуты, часы, дни и годы, которые были дарованы и вдруг отняты навсегда.
Зябнут ноги. Чтобы согреть их, они пританцовывают.
Возникают сомнения: не ошибся ли Зачанин? Шако пожалел, что ему поверил, и решил пойти разведать, но, сделав лишь несколько шагов, увидел, как мелькают за деревьями задымленные чикчиры. Кто-то выстрелил первым. Шако едва успел выпустить два заряда, – белые фески с криками и ревом откатились назад. Партизаны двинулись за ними,
на прорыв, – израненные, оборванные, обессиленные, они совсем не походили на себя. С теми, прежними, покончено: они исчерпали себя и сгинули навсегда. Остановившись над Лединой, они с изумлением увидели дым костров, услышали крики. Кто же это воздвигает перед ними стену за стеной?
— Второе щупальце, – сказал Ладо.
— Какое щупальце? – сердито возразил Шако. – Кукиш эхо, а не щупальце.
— У осьминога щупальца. Освободишься от одного, он тебя другим схватит, – сказал он и нацелился.
— Не стреляй, – сказал Видрич. – Не поможет. Тут хода нет.
— Вижу, что нет. Потому и стреляю! – И выстрелил. –
А где есть?
Видрич пожал плечами.
— Нигде нет.
— Давайте вернемся, – предложил Шако, – а наверху разойдемся в разные стороны. Если кто останется жив, встретился на Кобиле, у Невест, там, где Гара погибла.
— Встретимся или не встретимся, это еще бабушка надвое сказала, – заметил Зачанин, – но вернуться нам просто необходимо.
— Почему? – спросил Ладо. – И без того устали.
— Надо, чтоб знали, что мы погибли за правду, а не за веру православную.
«Я умираю от усталости, – думал Видрич, – едва ноги волочу, и все-таки тоже предпочитаю возвратиться. И вовсе не ради отсрочки, мне хочется вернуться туда, где я могу стрелять со спокойной совестью. Пока я выбираю, я свободен, когда этого не будет, не нужно и жить. Смешно об этом думать, когда идешь полумертвый и одуревший, но лучше думать об этом, чем о другом. Не желаю думать о другом, не желаю, и все тут, – ужасно, что дело дошло до того, что приходится все-таки обороняться и от внешних врагов, и от внутренних».
— Можешь идти, Душан? – спросил он Зачанина. – В
гору поднимешься?
— Тут недалеко, как-нибудь доковыляю. А ты как?
— Да вот иду. Не так уж трудно, когда нужно.
— Что ж, никто в том не виноват, сами решили, никто нас не уговаривал.
«Неправда, – заметил Зачанин про себя, – нас давно уговаривали избрать именно этот путь. До нас были Байо