час хватает за космы – и в землю. Чабанов хватает подле овец, косарей и ворошильщиков – на лугах, горожан – в городах, взялась и за женщин. Всюду побывала, всех заразила – нет больше здоровых, спокойных, собранных людей. Если уж и мирные Шаманы заразились и стали вояками, а я капабандой у них, чего ждать от других?. Здравомыслие исчезло, умных людей днем с огнем не сыщешь, впрочем, и раньше их немного было, а проку от них еще меньше. Таков мир: текут воды, точат камни, уходят годы, а безумие остается, меняется лишь ого окраска. Прошлое пестрит от этих красок: то желтой – от желчи и голода; то белой – от костей человеческих и страха; то красной – от крови и стыда; а в конце концов появится зеленая – от травы на могилах...»
Толпа вокруг Чазима наконец поредела. Блачанацы отпустили его, выбившись из сил и дивясь его выносливости, так и не дождавшись, что он рухнет на землю. Согнувшись и вытянув вперед огромные руки, Чазим вдохнул в себя воздух, вытаращил глаза и заревел:
— Это вы меня так, а?
— Тебя, тебя! – загалдели они. – Чтоб знал, как бывает битому.
— Заплатите вы мне за это, – сказал он, ощупывая черную от ударов головнями, распухшую плешь. – Я не я буду, если не заплатите!
— Ты знаешь, где нас найти, вот и приходи! Как только вздумаешь, так и приходи, мы тебе еще добавим!
— Теперь вы смелые, когда на мне нет фуражки.
— Найди себе другую, как в голове засвербит. Это тебе не Нови Пазар – давить учеников и малолеток, как ты привык!
— Коммунистов, а не малолеток, – зарычал Чазим, выпячивая грудь.
Кружилась голова, перед глазами покачивались деревья, дрожали подколенки. Позабыв про затоптанную в грязный снег винтовку, он едва дотащился до веток и повалился на них. Он ничего не понимал, особенно его удивили карабинеры: они точно призраки, а может, переодетые враги, никак не верится, чтобы настоящие карабинеры, с которыми он недавно целовался, так равнодушно смотрели на то, как его били. Уставившись на Ахилла, он крикнул:
— Надо их всех засадить в тюрьму! Чего церемониться?
— Мало-мало подожди, не торопись.
— И Арифа в тюрьму, и Таира Дусича – все они тайные коммунисты.
— Домани, допо-домани60, пей ракию, хорошо.
— И старый Шаман заодно с ними! Ты еще не знаешь этого лиса.
Элмаз Шаман не оглянулся, он ничего не слышал. Третий раз его полоснула резкая боль в груди, он знал, что это такое: у всех Шаманов эта болезнь, она начинается внезапно и уносит на тот свет прежде, чем дотащат до постели. Ему не хочется умирать, хоть он и понимает, что никакое чудо уже не случится; жалко, что смерть настигла его здесь, далеко от дома, и что усталым людям придется тащить его, мертвого, вниз по такому снегу, и они будут проклинать его. «Не надо их мучить, – подумал он, – я могу их от этого избавить».
60 Завтра, послезавтра
— Ибрагим, – позвал он внука, – подойди ко мне и слушан внимательно!
— Болит у тебя что-нибудь, дедушка?
— Болит. Если я сковырнусь, тут меня и похороните, на
Ледине!
— Нет, дедушка, ты здоров, как дуб, устоишь.
— Только не хороните возле дороги, не хочу, чтобы народ пугался и рассказывал небылицы! А вот там, под тем деревом, на горке. Видишь среднее дерево?
— Вижу, дедушка.
— Вот возле него, чуть отступя, чтобы корней не повредить.
И вдруг ему стало легче, и глаза его снова прояснились. Но увидел он не этот холодный и снежный день со стрельбой и дракой, с итальянцем Ахиллом Пари, который готовит засаду коммунистам, а один из тех далеких дней, когда в здешних краях не знали о существовании ни итальянцев, ни коммунистов. То были чудесные дни, заполненные играми; босоногий мальчишка прыгал по траве и распевал на все село Гркине:
Никто из его сверстников и двоюродных братьев не знал столько песен, никто не мог так долго и ладно притопывать себе в такт ногами.
В те дни казалось, что аллах услышал его молитву: с весны отворялись высокие врата неба и зеленые калитки долин для чабанов и овец. Вокруг шла резня, гремели облавы, а у Шаманов в Гркине царил мир, они никого не трогали, и никто их не трогал. Но заглядывала в Гркине и турецкая жандармерия, никогда в этом родственном солении не случалось ни воровства, ни грабежа, ни разделов или споров, которых не разрешали бы сами старейшины.
Наступало теплое лето, пастухи поднимались на отроги