— Марат Игоревич, мы всегда ценим то, для чего пришлось попотеть. Ведь и в вашей среде не всё просто. Чтобы стать вором в законе, приходится, и-эх, как постараться. Но, даже достигнув нужного уровня, не все соглашаются на корону. Говорят, не готов бродяга, слаб душой и телом. Вор ведь как себя называет — терпигорец…
Апостол, сжав тяжёлые кулаки, в упор смотрел в смиренные батюшкины очи в надежде учуять насмешку. Тогда он законно размажет проныру по стене, а имей гвозди, пришпилит к стене наподобие восхваляемого им распятия. Но святоша нешуточно знал, о чём говорил.
— То есть, — добавил серьёзно отец Серафим, игнорируя заметное лютование Марата, — терпеть горюшко в неволе, не щадя себя, но за других арестантов. Тебе такой уклад никого не напоминает? Примерно так страдали великомученики во Христе, жертвуя себя за православный люд, притесняемый врагами церкви.
Когда священник ушёл, Апостол долго размышлял над его словами. Вместо того, чтобы развенчивать воровскую идеологию и порядки преступного мира, тот словно измерял ими мир религии. Хан же напротив, старался развести чуждые миры мостами, навеки закрепив их на противоположных берегах. Стоит ли блуждать? Надо спросить у положенца напрямую. Мысль оказалась вещей, словно сон с четверга на пятницу.
Хан выглядел радостным. Морщины его монгольского лица не казались бездонными.
— Хозяин с кумом чуть руки не стали мне целовать. Лукавые никчемники, и власть их непутёвая. Кормят народ баландой, посылки зажимают. Кому мы, босяки, нужны. На воле мы и сами были кормильцами. Посылки единицам, сидят тысячи. Сегодня спонсорскую подмогу на зону завезли. Хомутов не дурак, знает: чтобы полковником стать и до пенсии дожить, на кичмане такой вор, как Хан, пуще воздуха нужен. В казённом доме никого не режут без дела, не насилуют. Порядок, красота и грево[65]
что ни месяц!Хан шумно потёр ладони, сразу сделавшись похожим на суетливую муху, отрывшую кучку дерьма.
— Пацаны ставки ставят, — неожиданно прекратив улыбаться, совершенно не к месту сказал положенец.
Сегодня он подошёл без чифиря, но всё сидел в неизменной позе — на корточках с прикушенной папиросиной в зубах. Старожилы острогов помнили его таким сорок лет назад. Многие старались подражать патриарху, но выдержать изуверское сидение на корточках не удавалось никому — те, кто пытался, после отлёживались от судорог по полдня. «Вот где Арсен Ашотович удивился бы выносливости» — неожиданно для себя подумал Марат.
— Сам знаешь, Апостол, слухи здесь ползут шибче правительственной связи. На воле под тебя большие деньжищи отвесили, даже произносить вслух неприлично. Так что думай крепко, браток. Думай, как надо. Я же, ради правды эксперимента, давить не стану. Помочь — помогу. Но решать-то тебе самому придётся. Скажи мне лучше, братан, что может заставить бродяг на киче читать Библию? Если со скуки, с кондачка — пусть. Или со смыслом, на коленях?
— Кто как, Хан, по-разному, — осторожно ответил Апостол.
— Лады, припустим по вере, тогда к какому исповеданию ближе? Что, думаешь, Хан только на кармане вырос? Я на воле многими вещами интересовался. Вор, если хочет авторитет иметь, должен делать так, чтобы босяки тянулись к нему. Должен стать братве мозгом. Сам всё знать и думку обо всём иметь. Ты по совести божественную книгу читаешь — как православный, протестант, баптист, или католик?
Апостол предпочёл промолчать, лишь плечами пожал. И, хотя он недолюбливал навязанную откровенность, обычно находил, что ответить. Отец Серафим исповедовал православие, но упора на том не делал.
— Сейчас, — Хан истолковал молчание по-своему, — стали возводить тюремные церкви. Патлатые — ты, Апостол, не первый — ходят по мужикам и лечат им мозги. Хозяину — что, марафет один. Когда арестанта пробивает на религию, он, сука, тихий становится, послушный. Перемкнутый мужик властям опасности не сулит, да и хлопот с ним меньше. Ты, Апостол, меня слушай: православие что тюрьма. Мужик на зоне, как две капли водки, подобен прихожанину в храме. Там, в перекрашенной каталажке, то законом, то кулаком, то пулей вбивают в простаков покорность. Тебе решать, как быть, оставаться человеком или становиться тряпкой. Патлатые без зазрения совести ковыряются нечистыми лапами в душе и на сердце. Я вырос на Соловецких островах. Пацаном помню, в жуть невесёлых мамашек в платочках, в юбках тёмных до земли, вели за руки смурных девочек в такой же одёге. Помню… — Хан прикурил от бычка очередную папиросу. — Эх, чифиря не хватает! О чём это я?
— О грустных девках…
— Да-да-да, помню одну такую…. И за щёчку взяла, и рукой потешила, а по-человечьи ни-ни. Видите, нельзя ей невенчаной. Срам можно, а по-человечески нельзя. Вот она религия, как Марат неожиданно для себя рассмеялся. Не над рассказом Хана, а воспоминанию из далёкой юности.
— Чего скалишься?