– Сами виноваты… Дурной охотник сам становится добычей медведя…
И, обращаясь к воинам, остановившимся нерешительно у ворот, крикнул раздражённо:
– Чего стали? Ведите их!..
Воины насильно подняли одноглазого с колен и потащили обоих лиходеев прочь.
– Заварил ты кашу, Володимер… – тихо сказал Добрыня, на что княжич резко и зло бросил:
– Ты-то хоть помолчи, дядька! Я сказал и своего княжьего слова назад брать не стану! А лиходеям поделом станет!
Они молча собрались и, полностью готовые к походу, двинулись верхом ко двору жреца, где над толпой возвышались три высоких истукана – Перуна, Велеса и Макоши. Толпа раздалась, давая дорогу, и они въехали на заветную поляну. У алтаря уже пылал большой костёр, как того требовал обряд жертвоприношения Перуну, двое мальчишек – как видно, помощники жреца – спешно начищали обитую медными пластинами бороду Перуна, чтоб та сверкала на солнце. Оба пленника сидели неподалёку прямо на земле: ноги не держали их. Теперь их стерегли три деревенских дюжих молодца, и по их лицам было ясно, что хоть быть подручными у жреца им не впервой, людей сторожить им доводилось нечасто. Они радостно улыбались и коротко переговаривались между собой. Немой пленник ещё плакал, одноглазый же сидел, лязгая зубами от ужаса и уставившись единственным глазом на полыхавший огонь. Жрец подал знак, и охранники, подбадривая друг друга негромкими возгласами, стащили с пленных одежду, оставив только порты.
Княжич с Добрыней спешились и сели на два табурета, нарочно приготовленных для них. Добрыня подозвал старосту и, пытаясь неумело скрыть досаду, негромко спросил:
– А что, часто случается вам приносить людские жертвы?
Староста с готовностью ответил:
– Нет, не часто. Иной раз в два лета и одного не наберётся…
– Все жертвы были пленены? – не отставал Добрыня: он делал это для того, чтобы слышал племянник, сидевший недвижно и хмуро.
– Нет. Один раз чужак прибился да хотел коня увести. Поймали, – старосту распирало от гордости, и он громким шёпотом говорил в подставленное ухо Добрыни: – Другой раз варяги по зиме подвернулись. Голодные, холодные. Хотели нас нахрапом взять, да не вышло… У нас селяне крепкие, не только вилы держать умеют…
Он замолчал, и Добрыня его уже не расспрашивал: ему, даром что славянину, на душе было гадко да тошно. Видал он прежде людские жертвы, но было это давно, и ему казалось, что всё это кануло навсегда. Ошибся… Он рассеянно оглядывал толпу. Селяне негромко и радостно галдели, словно на игрищах в честь Купало или накануне Масленицы. Даже бабы и те глядели на ожидавших смерти пленных спокойно: кто-то брезгливо, кто-то зло. Правда, были и те, кто смотрел жалостливо да с испугом, готовясь рукавом подхватить ожидаемые слёзы. Но их было немного. Добрыня тяжко вздохнул и покосился на пленных. Теперь они стояли, удерживаемые своими стражами, и были жалки донельзя.
– Пора! – послышался торжественный голос жреца. Он уже сменил одеяние на яркий балахон красного цвета. На груди у него болтались бусы из множества рысьих челюстей, голову венчал высокий убор, искусно сплетенный из тонких прутьев и оканчивающийся символичным изображением солнца. В руках жреца был посох, увенчанный знаком Грома, которым он указал на одноглазого. Двое соглядатаев подхватили его под руки и поволокли к широкому алтарю, обильно и напоказ залитому заскорузлой кровью прежних жертв. Одноглазый не имел сил даже сопротивляться и был уже, судя по всему, не в себе. Его единственный глаз, похоже, ничего не замечал, оставаясь выпученным, как у рыбы, вытащенной на берег. Немой, оставленный на потом и до сего времени уже переставший плакать, теперь завыл и принялся раскачиваться из стороны в сторону. Одноглазого доволокли до алтаря и за руки за ноги растянули на его кровавом навершии. Толпа загудела сильнее, но жрец поднял руку вверх, призывая к тишине, и, когда она наступила, произнёс, запрокинув лицо к небу:
– О Владыка неба и земли, повелитель карающей молнии и буйного ветра, славный отец наш! Прими скромный дар и ниспошли нам свою милость и защиту!