Во второй половине XVIII века в европейской философии зародился сенсуализм[60]
, предваривший появление сентиментализма. В искусстве он отразился культом страсти, преклонением перед всем простым, наивным, искренним, интересом к народным формам искусства. Представители этого течения утверждали ценность благородных и активных чувств человека, раскрывали драматизм его конфликтов с окружающей средой. Возможно, это была одна из причин той быстроты и легкости, с которой завоевал популярность молодой фермер Роберт Бернс с его незатейливыми стихами о народной жизни. В литературе выразителем этих идей стал француз Ж.-Ж. Руссо, идеи которого послужили основой для французских революционеров конца XVIII века. Суть мировоззрения Руссо базировалась на идее равенства людей и свободы личности. В его понимании просвещение портит изначально непорочных людей, соответственно, все искусство – лишь ложь и преступление.В сангвиничной Франции это направление в искусстве было далеко от крайностей английского сенсуализма. Эта разница основана на различии национальных характеров. В Англии добрый бескорыстный поступок – аномалия, вызывающая подозрение. Часто героям того времени приходилось притворяться мизантропами, чтобы скрыть свое мягкосердечие под защитной маской. Эта шизотимическая замкнутость, неадекватность эмоциональных проявлений далека от непосредственной реакции сангвиничных французов на события реальной жизни. Есть и другая особенность английского сенсуализма: причуда или «конек». Она стала признаком индивидуальности, свидетельством ее наличия. У героев была такая сложная диалектика причуд ума и сердца, что о реальных причинах, их вызвавших, можно было лишь догадываться.
Это шутливое восхваление чудачества как нормы поведения было серьезным знамением Нового времени. В условиях Англии с ее прочными буржуазно-пуританскими традициями эта доктрина звучала вызывающе. Гейне писал о лидере английского сенсуализма Стерне: «Когда сердце его бывает трагически взволновано, и он хочет выразить свои глубочайшие, кровью истекающие задушевные чувства, с его уст к его собственному изумлению вылетают забавнейше-смешные слова»[61]
. То же говорили о Чарльзе Лэме: «Самые серьезные споры он прерывал легкой шуткой… своих друзей он выбирал за выраженную индивидуальность характера. Его странности – почти всегда лишь защитная оболочка, нужная, чтобы отстоять себя, свои взгляды и мнения, по сути широкие и лишь для самообороны чудаковатые»[62].В это время возник новый жанр в литературе – эссе. Основная цель его сводилась не к изложению новых сведений, к выяснению окончательной истины или наставлению, как было прежде. Эссе выражало личность автора, его восприятие действительности, его мысли и, главное – переживания. Оно обращалось не к рассудку читателей, а к их эмоциям. Английские эссе имели свой национальный шизотимический оттенок. Так, в произведениях Лэма, где так много внимания уделялось пустякам, на самом деле мир велик и серьезен, и в этом микрокосме, как в капле воды, преломлялся макрокосм.
В живописи этого периода появляются новые сюжеты. Если в период раннего рококо это были пасторальные сценки на природе или жанровые сценки в художественных салонах или магазинах ткани, то теперь акцент сместился на семейные сцены. Изображались уютные чаепития, совместные чтения книг, музицирования, раскладывания пасьянса. Но самое показательное отличие живописи от прежних времен – это появление групповых портретов с детьми. Воспевание теплого домашнего уюта в его покойной гармонии – признак уравновешенности сангвиничного времени, успокоившего душевную страстность романтизма, сладостное вожделение рококо и отстраненные умствования Просвещения.
Костюм отразил изменившиеся вкусы общества. Откровенная эротичность костюма рококо и рациональная небрежность романтиков теперь уравновесились появившейся домашней уютностью и комфортностью костюмов, так высоко ценимых новым поколением окрепшей буржуазии.
Костюмы этого времени становятся более жизнерадостными и естественными. Вырез горловины вновь приоткрывает шею и грудь. О временах Просвещения теперь напоминают лишь книги или ноты, забытые в руках у замечтавшихся портретируемых, утонувших в уютных живописных бантах и пушистых оборках.