Мой распорядок дня был таков: до обеда я играла, после обеда спала, потом шла с Нюркой на речку. Вслед за купанием мы пили чай и ужинали. А вечером я читала баб-Сане вслух или помогала записывать ее воспоминания.
С соседским потомством у меня отношения не очень сложились. Мальчики и мы, девочки, постоянно враждовали. На мою долю оставалось три девицы – Лена, Марина и Наташа. Они были на три года старше и любили общаться со мной по отдельности, но когда собирались вместе, делали вид, что я их совсем не интересую. Однажды всем нам было позволено принять душ, только что сделанный Марининым папой. Вчетвером мы подошли к кабинке, как вдруг три девочки сказали, снимая трусики:
– Оль, ты не заходи, мы тебя стесняемся.
День был отравлен, и я осталась без душа.
Долгое время я привирала свой возраст, набавляя себе год, но потом кто-то из родителей выдал меня с головой. Я испугалась, что положение мое в обществе еще пошатнется, но почему-то все осталось по-прежнему.
На речку никого из моих приятельниц не пускали, даже с Нюрой, хоть она и взрослая. Так что ходили мы на Учу вдвоем или втроем, когда мама или Витя к нам присоединялись.
Наша река, больше похожая на ручей, находилась на таком же расстоянии от поселка, что и станция, только с другой стороны. Поселок был разделен довольно широкой дорогой; одна ее часть кончалась воротами (или околицей, как мы их называли вслед за баб-Саней) и вела на станцию, а другая – калиткой и вела к речке. Слева от тропинки располагался огромный овраг, дух захватывало, когда туда заглянешь. В овраг, заросший молодыми березками и всяким кустарником, я одна спускаться долго боялась – вечно оттуда доносились всякие звуки: писки и шорохи. Теперь он совсем помельчал: может, его распахали, а, может, это я выросла.
В то время речка была страшно грязной, покрытой тиной и кувшинками. Там водилось множество лягушек и пиявок, но почему-то пиявки никого не трогали, кроме моей мамы. Берега нашей Учи крутые, сама она глубокая, не один деревенский парень, ныряя, тонул в ней. Но все это не мешает ей быть необыкновенно узкой. Каждый раз, если на противоположном берегу кто-то купался, Нюрка затевала с ними разговоры.
«…После купания возвращались спокойнее, хотя гору брали приступом, наобгонки.
Дома, на крыльце, ждал накрытый стол: горы сдобных ржаных ватрушек, кастрюля ячменного кофе, кастрюля густого горячего молока с розовой пенкой; пыхтел и булькал ведерный самовар.
Все усаживались вокруг стола, и мама успевала наливать – кому кофе, кому молоко, кому чай. После одинокой зимы ее радовало шумное застолье молодежи.
Гостей в это время съезжалось много. После еды мы отправлялись через речку на лодке или вброд босиком на другую сторону. Там от самой реки тянулся заброшенный парк, тенистый и старый, полный причудливых и полусгнивших лавочек.
В парке бывало безлюдно; в развалившемся ныне, а некогда красивом – с колоннами и флигелями – доме доживала век свой барыня, дряхлая старушка, с молодой еще дочерью, от природы слабоумной. Девушка эта, Варвара Ивановна, иногда встречалась нам, здоровалась, как со старыми знакомыми. У нее был удивительный голос, и владела она им прекрасно. Я просила ее поваляться с нами в траве и что-нибудь спеть. И Варя охотно затягивала:
Это была любимая ее песня. Потом Варя неожиданно вскакивала и мчалась к реке купаться. Нисколько не стесняясь, если на реке встречались мужчины, она раздевалась догола и бросалась в воду. Ее редко пускали одну, и она, видимо, старалась воспользоваться свободой».
…В начале девятого, после купания, мы тоже пили на террасе чай из старого блестящего баб-Саниного самовара. Он стоял на подносе, и бронзовое его сверкание служило нам дополнительным освещением. В русской печи, занимавшей добрую половину дома, баб-Саня томила молоко и пекла яблоки. К приезду родителей она делала иногда пирог с капустой или маковую кулебяку. Кончали ужин мы обычно в сумерках.
Больше всякого другого времени я люблю сумерки. Только мне не нравится «сумерничать» – разговаривать в тихом лиловом воздухе; в сумерки я люблю сидеть у окна или медленно ходить по улице и обязательно молчать. И еще я люблю, когда в сумерках зажжены уличные фонари, а в комнате темно. Под фонарями яснее становится, что день не кончился, он просто заметно постарел, но не превратился окончательно в вечер. В такой час меня охватывают два непохожих чувства – покоя и тревожного ожидания.
И зиму я люблю за сумерки; именно зимой они такие доступные; летом, в девять-десять вечера, если приезжали родители, приходилось идти спать, а в сумерки спать нельзя. Если заснуть в сумеречный час, будут сниться жуткие сны и все равно, когда взойдет луна, она разбудит, и тогда проведешь ночь без сна. Со мной так бывало.
«Наполеон»