Рита провела кончиком языка по пересохшим, стянувшимся губам. Андрей Андреевич сидел насупившись и вертел в руках карандаш. В его подвижных пальцах с пучками тоненьких рыжеватых волос над суставами, с плоскими, под самый корень остриженными ногтями, карандаш казался хрупким, как соломинка. Рита невольно подумала, что сейчас он сломается, и карандаш тут же жалобно хрустнул. Он бросил обломки в корзину для бумаг и достал сигареты. Подвинул Рите открытую пачку. Она закурила. Едкий дым оцарапал горло, но дышать стало легче. Почему я должна быть с ним, когда я хочу быть с Павлом, когда я не могу без него жить? Чтобы ему было спокойнее умирать? Но он все равно умрет, почему я должна за это расплачиваться? Если бы я могла его спасти… Если бы его жизнь зависела от того, останусь я или уйду… Я уже вся изолгалась, я не могу больше лгать. Я не подзаборная шлюха, чтобы обманывать умирающего мужа, — это ведь неправда, господи! Это неправда, я встретила Ярошевича, когда даже подумать не могла, что Горбачев болен. Он сам во всем виноват, надо было сразу же написать мне, как только его сюда положили, тогда я еще не знала Ярошевича, я ничего не знала; конечно, я тут же вернулась бы домой и все было бы совсем иначе, а теперь… А теперь, если я в чем и виновата, так только в том, что когда-то вышла за него замуж. Что же делать? Пять-шесть месяцев, с ума сойти, я и дня не смогу с ним больше прожить. Я беременна, пройдет совсем немного времени, и он увидит, что я беременна, и тогда уже ничего нельзя будет скрыть, а кто сказал, что ему будет легче бороться со своей болезнью, если он узнает, что я обманула его. Я ведь его знаю, полковника Горбачева, развод — это, по крайней мере, что-то честное, а он помешан на честности, и потом… он так мечтал о ребенке, а я не хотела, все четыре года не хотела иметь от него ребенка, словно боялась привязать себя к нему… а может, и вправду боялась? Подсознательно, не задумываясь, словно чувствовала, что все так и будет. Он поймет, что это — чужой ребенок, не такой он дурак, чтобы не понять… очень ему весело станет, когда он заметит, что я беременна, куда как весело. Аборт? Поздно делать аборт, да и не хочу я этой гадости. Я ребеночка хочу, маленького Павлика Ярошевича со смешными оттопыренными губами, и я не откажусь от него, пусть хоть на куски меня режут, не откажусь. Мышеловка. Тупик. Куда ни ткнись — глухие стены. Высокие, до самого неба. Вернуться домой и повеситься. Нет, не хочу. Сейчас, когда все только начинается… Когда впереди — целая жизнь. Не хочу! Выход есть: развод. Он ничего не знает и не будет знать еще несколько месяцев, и никто ничего не будет знать, сейчас разводят быстро. Я уйду и вызову его мать, она присмотрит за ним. Да, да, подлость! Но об этом нужно было думать раньше, теперь поздно об этом думать, теперь все — подлость, что ни придумай, может быть, только повеситься — не подлость, но на это у меня не хватит ни сил, ни смелости…
Сухоруков взял у Риты окурок, догоревший почти до самых ногтей, и положил в пепельницу. Он ждал слез, упреков — Рита молчала, словно окаменевшая. «Какая женщина, — тоскливо подумал он, — даже губы не дрогнули. Мне бы такой характер…»
Как это случается достаточно часто, принять решение оказалось куда проще и легче, чем выполнить. После возвращения Горбачева из института пошла уже вторая неделя, а Рита никак не отваживалась заговорить с ним о разводе. Вся ее решительность вдребезги разбивалась о взгляд Григория Константиновича, который она то и дело ловила на себе. Глаза его, маленькие, опутанные красной паутиной жилок, с тяжелыми, набрякшими веками, жили своей, неподвластной ему жизнью. Они чуяли беду, как кошка мышь, как магнитная стрелка компаса — полюс, как шляпка подсолнечника — солнечный луч, и такая тоска, такая нежность, такая невыразимая мука была в них, что Рита цепенела и поспешно уходила в другую комнату, а по ночам плакала, уткнувшись в подушку, от собственной нерешительности и тоски, и откладывала решительный разговор «на завтра», хотя понимала, что каждый упущенный день приближает ее к катастрофе. Как ни бодрится Григорий Константинович, надолго его не хватит. Упустишь время, и тебе и ему от этого только будет хуже. Он ведь выгонит тебя, когда догадается, что ты его предала, выгонит и застрелится, едва за тобою захлопнется дверь. Да и тебе все труднее без Павла. Нету тебе без него жизни, вот в чем беда, не можешь ты больше делить себя между ним и Горбачевым, таиться, придумывать педсоветы и совещания, чтобы хоть на часок вырваться к нему, а там, у него, с испугом поглядывать на часы… господи, как противно, как противно и мерзко! И Павел нервничает, надоешь ты ему со своей нерешительностью, что тогда?..