Каждый вечер гони машину в институт, разыгрывай любящую жену, отвечай на звонки друзей, лги, притворяйся до тошноты, до отвращения к самой себе. Эта ложь приводила ее в отчаяние. Она ненавидела и себя, и Горбачева, и врачей, которые нянчились с ним, как с ребенком, и все искали в нем какую-то болезнь, вместо того чтобы отправить домой. Иногда ей казалось, Григорий Константинович догадывается, что она обманывает его, догадывается и нарочно прикидывается больным, чтобы удержать ее. Он придумал себе болезнь, подговорил Сухорукова и Минаеву и теперь потихоньку злорадствует, наблюдая, как она мучается.
Рите легко было так думать, потому что Горбачев и впрямь нисколько не походил на больного, — веселый, говорливый, со старательно зачесанными на круглую лысину редкими прядками, смуглый от загара, — вынужденное безделье явно шло ему на пользу. Она не знала, чего ему стоило быть веселым и говорливым, — за чужой щекой зуб не болит.
Развязать этот узелок должна была операция. От Минаевой Рита знала, что даже после очень сложных операций выписывают через две-три недели. У Горбачева же ничего сложного не находили. Какой-то жировик, подумаешь… Она ждала этой операции, может быть, даже с бо́льшим нетерпением, чем Григорий Константинович: выпишется — и уйду. Хватит, надоело. И вот все позади. Сами говорили: теперь дней пять не приезжай, зачем так срочно понадобилась?
Рита курила у открытой форточки, поставив пепельницу на подоконник, когда наконец-то заявились Минаева и Сухоруков.
— Это хорошо, что вы приехали, — придвигая себе стул, сказал Сухоруков и, чтобы как-то выиграть время, принялся бесцельно перекладывать синие папки. — Видите ли, дорогая Рита Пименовна, я вынужден вас огорчить. Дела у вашего мужа сложились не совсем так, как мы предполагали.
Сухоруков говорил медленно, с трудом подбирая каждое слово; слова горячей кашей забивали ему горло, росли и пухли во рту. Ему уже приходилось произносить их десятки раз, но все-таки он никак не мог к этому привыкнуть. Он успел привязаться к добродушному полковнику, нетребовательному и терпеливому, как старая, ко всему на свете привыкшая коняга, и по-человечески жалел его. Если бы раньше, хоть на полгода раньше…
Рита слушала Андрея Андреевича, вцепившись в подлокотники кресла и прикусив губу, чтобы не закричать от ужаса. Все было обычно и буднично: унылый кабинет, рыжие сосны за окном, гудок отъезжающего автобуса, белый халат пробежавшей по двору медсестры… Все было обычно и буднично, даже маленькое пятнышко на рентгеновском снимке, который Сухоруков вертел перед нею, — как можно было поверить, что это пятнышко убивает Горбачева?! Как оно могло убить Горбачева, человека, который был для Риты воплощением физической силы, несокрушимого здоровья! Ерунда какая-то, не может этого быть, наверно, они его с кем-то перепутали. Сколько лет она знала мужа, у него никогда не было даже насморка. За его здоровьем следили строгие медицинские комиссии, он не страдал от отсутствия аппетита, от бессонницы и на спор крестился двухпудовой гирей, даже не покраснев от напряжения. Ничто на свете не могло вывести его из равновесия: всегда довольный жизнью, службой, женой, он словно самой судьбой был застрахован от неприятностей, и вдруг — неоперабельная опухоль средостения. Что это? Откуда? Как это могло случиться?
Сухоруков отвернулся и потер подбородок. В том-то и дело, что никто не знает, откуда. Значит, он только казался здоровым, значит, в организме шел какой-то процесс, который никто не смог вовремя рассмотреть и остановить. К сожалению, хирургическое вмешательство оказалось невозможным, бессмысленным. Да, разумеется, лекарства… Курс лучевой терапии, специальные препараты. Но нужно быть готовой к самому худшему.
Рита слушала его и не слышала, слова отскакивали от нее, как горох от стены: нет! нет! кто угодно, только не Горбачев! — а потом увидела в зеркале отражение Минаевой — Ниночка сидела на диване у окна, запрокинув голову в туго накрахмаленной и сколотой на затылке косынке, и, дергая подбородком, глотала слезы, — и эти слезы убедили Риту в том, в чем не могли убедить слова.
Боже мой, подумала она, боже мой, я пропала!
Новость, которую Сухоруков обрушил на нее, как ком снега, была неожиданной и страшной, но все-таки не мысль о Горбачеве, о его судьбе заставила Риту оцепенеть от ужаса, а мысль о себе. Жалость к мужу царапнула ей душу, — как было не пожалеть человека, от которого она за четыре года замужества не услышала худого слова, который, Рита видела, любил ее робко и трепетно, как семнадцатилетний мальчишка, — но царапнула и захлебнулась в лютой жалости к самой себе. Она мгновенно поняла, что сулит ей эта новость, и почувствовала, что задыхается от жгучей, как крапива, боли.