И в тот же вечер Евлампий Максимович предложил ей руку и сердце. Татьяна Фаддеевна поплакала немного и согласилась принять предложенное, оговорившись, впрочем, что венчание должно состояться не раньше будущей весны. Кроме того, она велела Евлампию Максимовичу пожертвовать надзирательнице некоторую сумму, чтобы склонить последнюю к распространению слухов, противоположных распространяемым женой Сигова. И Евлампий Максимович, который никак не хотел пользоваться милостями управляющего, блестяще исполнил это дело.
Он еще дважды посетил воспитательный дом и усмотрел при этом такие обстоятельства жизни несчастных младенцев, что решил донести об усмотренном в губернский приказ общественного призрения. Сам того не ожидая, он стал свидетелем непорядков, вопиющих к небесам, и рядом с этим случившееся с ним самим казалось уже не непорядком даже, а так, уклонением. И Евлампию Максимовичу пришла на ум мысль, которая никому другому в Нижнетагильских заводах прийти не могла. Он понял, что все происшедшее с ним и с Татьяной Фаддеевной было задумано свыше с единственной целью: заставить его переступить порог воспитательного дома. Можно было, конечно, измыслить путь и покороче. Об этом Евлампий Максимович тоже подумал, устыдившись, правда, своего маловерства. Но в мучительности пути была, наверное, особая цель. Ведь он вошел в воспитательный дом с душой, уязвленной собственным несчастием, что, как давно известно, способствует пониманию всяческого непорядка.
Татьяна Фаддеевна, узнав про обещание Сигова и про намерение своего нареченного им пренебречь, умоляла не делать этого. «Но ведь младенцы страдают безвинные! — воскликнул Евлампий Максимович. — А не первый ли это предмет сострадания человеческого быть должен?» — «Первый, —согласилась Татьяна Фаддеевна и всхлипнула, припомнив умершее дитя. — Куда уж пер- вее! Но все одно, не пишите пока ничего! А то ведь изведет нас Сигов, жизни не даст. Он ведь настороже те-
перь. Глядишь, и наладится все... А я младенцам-то молочко каждый день относить велю!» И Евлампий Максимович, умягченный добротой ее, горем и слезами, дал клятвенное заверение ничего пока не писать.
Первое время ему те младенцы часто ночами снились— кричали, выпрастываясь из рогожек, сучили подопревшими ножонками. Потом кричать перестали, затихли и смотрели только. А один младенец, девочка безбровая, два раза во сне приходила и сетовала, что грамоте не знает, не может сама прошение написать. Евлампий Максимович девочку по волосишкам слипшимся гладил, плакал вместе с ней, а когда после про сон этот Татьяне Фаддеевне рассказывал, та тоже плакала. Но прошение все же писать не позволила.
К тому же и младенцы тогда не все умерли — зря их соборовали. То есть кое-кто умер, конечно, но многие и жить остались.
Да и сам Евлампий Максимович тоже не умер.
Нет, он, разумеется, умер, но не 23 мая 1823 года на «казенном дворе» перед конторой Нижнетагильских заводов, а совсем в другое время, в другом месте и при других обстоятельствах. Хотя, возможно, если бы он мог предвидеть то, что ожидало его в ближайшие месяцы, очень может статься, предпочел бы умереть там, на «казенном дворе».
Тем не менее он не умер, а, напротив, приоткрыл глаза и сквозь туман, просеченный полусмеженными ресницами, увидел благостную синеву чисто выбритых щек заводского исправника и комковатое личико Сигова, светящееся таинственным удовлетворением. А затем иное лицо выплыло из этого тумана — чистое лицо Татьяны Фаддеевны. Оно порхнуло к нему беззвучно, как бабочка, потом вдруг исчезло, и Евлампий Максимович догадался, что Татьяна Фаддеевна припала ухом к его груди, слушает сердце. Тихо-тихо было вокруг. И внутри, в телесном пространстве, тоже было тихо. Евлампий Максимович хотел погладить Татьяну Фаддеевну по голове, но не смог поднять руки. Тогда он взглядом лишь обласкал душистые ее волосы, к которым так хотелось не глазом припасть, но губами.
Розовел пробор в волосах Татьяны Фаддеевны, а за ним и над ним грозно начинало алеть закатное небо.
VI
Теперь можно опять покинуть на время уральские владения Николая Никитича Демидова и перенестись на другой конец страны, в северную ее столицу.
Однажды днем, все в том же мае 1823 года, к маленькому домику у Московской заставы в Санкт-Петербурге, где нанимала квартиру некая Соломирская, вдова чиновника 13 класса, подкатила коляска. Из коляски вышел ливрейный лакей и, представ перед престарелой чиновницей, пригласил ее следовать вместе с собой к его светлости графу Аракчееву. Чиновница, не смея ослушаться, скоренько собралась и села в коляску рядом с лакеем, который на все ее вопросы отвечал только успокоительным похмыкиванием.
Граф встретил чиновницу чрезвычайно любезно, велел садиться и спросил:
— Помнишь ли ты, матушка, вечер двадцать третьего мая одна тысяча семьсот девяносто первого года?
— Стара, не помню, — робея, отвечала чиновница.
— Так я напомню, — сказал граф.
И напомнил следующее.