И вдруг все стало прошлым, всё: и плачущая со сморщенным лицом старуха-мать, и голенастая невестка Анна с узловатыми, синими, венозными ногами, и Гаврилкин на срубе. Вдруг все стало до того прошлым, далеким, словно с той минуты, как Лида вышла с ребятами и узелком, прошло столько же лет, как с того времени, когда Лида бегала по этим полям, длинная, лохматая деревенская девчонка, до того все стало прошлым, словно не два часа прошло, а двадцать лет.
Дорога вилась лесом. До Старой Руссы было верст сорок, а дети скоро устанут. И что им соврать еще? Соврать, что скоро они сядут в поезд и увидят папу. А может, они не увидят папу и не сядут в поезд, потому что до Руссы день пути, а мало ли что может случиться за день.
Лес стоял такой, как всегда, темный, близкий. И под черными елями в прохладной темноте и влаге стояли круглые грибы, висели влажные синие ягоды гоноболи. И было непонятно: что ели будут так же стоять и синеть ягоды гоноболи, когда придут немцы, и небо тоже будет такое же, как сейчас, с легкими курчавыми облаками?
Лида шла быстро, но времени не было, словно остановилось время, детей она несла попеременно – один бежал рядом, а другого она несла, потом другой бежал рядом, а тот сидел у нее на плечах.
Показалось Рамушево. В вечерней пыли брели коровы. Но они брели не к Руссе, куда шла Лида, а в другую сторону. Незнакомая женщина вынесла детям попить, а Лида не могла пить, только помочила губы. Надо было еще идти и идти, нести ребят, говорить им о чем-то, не думая о чем и говоря про себя, где-то в глубине думать. И думалось – может, это лучше – о постороннем, о глухонемом Гаврилкине, строившем избу и подыскивающем невесту. Невеста должна быть дородная, дебелая, Гаврилкин обычно показывал руками, широко их расставляя, какая широкобокая, толстоногая должна быть его будущая жена, и, ликуя, смеялся при этом, как будто все счастье на свете было в ее толстых боках. Что будет с Гаврилкиным, когда они придут? И опять думалось о Гаврилкине и о его недостроенной избе, как будто не было у Лиды ни матери, ни мужа, ни детей, никого ближе этого немого и нелепого Гаврилкина.
Русса была уже близко. И вдруг Лида услышала визг и рокот множества самолетов. Дети не плакали, а тянули ее за руку в сторону, тянули настойчиво в лес.
Глава четвертая
Деревня была темная, пустая. Кричал раненый конь, кричал так протяжно, дико, долго, что, пока он кричал, они прошли всю деревню и обогнули лесок, а в ушах все еще звенел конский крик.
Девушки шли по двое, по трое. Они прижимались к земле. А мессершмиты налетали беспрерывно, с визгом пикировали, обстреливали: «тр! тр! тр!» – а иногда сбрасывали оcколочные бомбы, и все это было ничего, если бы не конский крик.
– Товарищ Челдонов, – спросили девушки. – А в какую сторону нам идти?
В это мгновение что-то блеснуло, ударило воздухом. Все упали и прижались к земле. Бомба разорвалась почти рядом. И когда она разорвалась, Челдонов подумал: вот сейчас его убьет. Все встали и снова пошли. Он вспомнил «Гибель Герники», картину Пикассо (репродукцию он видел в каком-то журнале): распадение материи и лошадиные смеющиеся, оскаленные черепа и распадение всего – природы, ума – и над всем голова пляшущего быка, полубычья, получеловечья, голова генерала Франко.
Уже было тихо, самолеты улетели, и ветер донес слабый, еле слышный крик безумного коня из пустой деревни. И Челдонов почувствовал, что крик коня ни на минуту не переставал звучать где-то у него внутри. Только теперь он ответил на вопрос девушек, в какую сторону идти.
– Не знаю, – ответил он. Он не хотел врать. Но может, было бы лучше совсем промолчать.
Две лошади с раздувшимися животами лежали на дороге, поджав ноги, от них пахло сладко. Видно, их убило бомбой еще вчера. Вчера, должно быть, здесь проходили, отступая, воинские части, а сейчас было пусто на дороге и в деревнях, и оттого, что было пусто, было страшно. Вместо того чтобы идти по дороге вместе с войсками, они проблуждали всю ночь в лесу, и всё по его вине, по вине Челдонова: ему показалось, что через лес им будет ближе, а потом не надо мешать движению войск. Он ведь что-то даже читал об этом в газетах в прошлом году, когда беженцы заполнили дороги Франции.
Ночь, когда они едва выбрались из болота, была, наверное, самая страшная не только в их, но и в его жизни, и страшная она была не только тем, что они заблудились в лесу, да еще в такой момент, когда от каждой минуты зависело всё, не только тем, что они зашли в болото, да еще в темноте, чуть ли не в трясину, а всем предшествующим, когда они видели отступающих бойцов, падающих лошадей, когда какой-то старичок, неожиданно вышедший, предупредил их – туда не ходите. Там уже немец. Туда тоже не ходите, там тоже немец. И показал рукой на все четыре стороны по очереди.
Ночью в лесу, идя то влево, то вправо, наугад, они вдруг увидели огромное зарево и лучи прожекторов над ним и поняли, что это горит Новгород. Ветерок принес издалека какой-то слабый шум, быть может, даже детский крик.