По стеклянной крыше оранжерей барабанил дождь. А в оранжереях снова были субтропики, климат рек Замбези и Ориноко, воздух Аддис-Абебы и Сайгона, но самым приятным для Хворостовой и родным был теперь климат Мексики, сухой воздух Аризоны в снова застекленной оранжерее, куда возвратились ею вынянченные кактусы. Ею и ее покойным отцом. И то ли кровь многих поколений садоводов, состарившихся здесь (нет, надо отбросить эту антинаучную наследственную теорию), то ли зима, проведенная вместе с неуклюжими, некрасивыми ежеобразными, но самыми теперь дорогими в мире растениями (дороже даже любимой березы), то ли еще что, но она завидовала этим бывшим колхозницам, которые теперь суетились здесь, что-то приносили, что-то уносили и смотрели на нее как на постороннюю, – мало ли их тут ходит, – пришедшую выпросить себе какой-нибудь цветок.
Дождь барабанил по стеклянной крыше, такой нахальный дождь, что, казалось, он пробьет стекло.
Два раза собирали стекло, и Ляля висела в люльке на зимнем ветру. Мороз застеклял замерзшей слезой глаза. И когда она висела над деревьями, над домами, было такое чувство, как у птицы, которую схватили в воздухе за оба крыла. Застеклили раз, и снова вылетели стекла. Застеклили еще раз, но снаряды разрывались каждый день, обрывая сучья с деревьев. И неужто придется висеть еще раз и прилаживать стекло к стеклу? Ляля невзлюбила стекло за то, что оно неудобное, режет руку, за то, что оно хрупкое. И так осточертело стекло, так въелось в печенки, что, наверно, если полетела бы Ляля вниз, падая, по привычке думала бы о стекле, как бы его не разбить. А теперь эти колхозницы с неприветливыми лицами смотрели на нее, словно она пришла сюда украсть кактус или выпросить его у слабохарактерного садовода. Выпросить-то она выпросила, но не кактус у слабохарактерного садовода, а работу у дирекции, а украсть она тоже украла, но не орхидею, а время украла у себя, у своего сна, у своей души и плюнула на свою специальность, на те пять лет, что училась на строительном факультете проектировать и в душе создавать красивые дома, чтобы потом их строить, плюнула она на всё и пришла сюда поливать растения и выносить горшки с цветами, словно Иван Иваныч Хворостов не умер, а переселился в нее.
Время в оранжереях, как воздух, плотное, и душа не слышит его шум. Чтобы вырасти, саговнику нужны столетия. Прошла зима и еще одно лето. На вновь вылезших из черной земли пальмах прорезались толстые листья. И Хворостова думала иногда, что если б от нее зависело, то она бы из Зоологического сада перевела сюда колибри, попугаев и привезла сюда из Африки или из Америки птиц, чтобы они здесь пели, так не хватало под этим стеклянным небом птиц.
Время в оранжереях, как воздух, плотное, влажное, его можно потрогать руками, оно как шершавая нежная плоть растений. Цветет банан. Ему два года. Он растет, как на острове Ява, даже не подозревая о том, что, когда его посадили, во всем городе не было ни одного теплого дома, и чтобы создать необходимое ему тепло, нужно было затратить много своего, человеческого, душевного и физического тепла.
Глава двадцатая
Ван Гог отрезал себе ухо. Ляля рассмеялась. Все на нее оглянулись. Иногда в голову прибежит очень глупая мысль. Не придет, а именно прибежит. Здесь не было ни одной картины Ван Гога и не могло быть. Висели картины современных художников. И один из них в ту зиму, когда не было в Ленинграде ни одной теплой комнаты, уж не на льду ли Невы сидел, прямо на ветру, и писал окоченевшей рукой дома, сугробы, автобусы, занесенные снегом.
Даже деревья и те озябли в Летнем саду, а у пешеходов на картине под валенками скрипел снег, как у гражданина в брезентовом пальто, у которого она украла два полена.