Не согласился бы со мной и Дженкс, которого здание Сиднейской оперы оставило в замешательстве, ибо ему не удалось соотнести это произведение ни с иконическими, ни с символическими (по Чарльзу Пирсу) знаками. Дженкс капитулировал перед семиотической неопределенностью здания из‐за «отсутствия в нем общепринятой символики» и был склонен понимать его по аналогии с известным психологическим тестом «уткозаяц», который характеризует пациентов, а не предъявляемый им рисунок. Здание кажется ему сюрреалистическим: «Смысл воспринимаемого поражает, но тем не менее остается загадочным, совершенно ускользающим. Что кроме примитивного и возбуждающего пытается сказать Утцон? В самом деле, что кроме символотворчества означают все эти паруса, раковины, цветы, рыбы и монахини? Очевидно, наши эмоции возникают самопроизвольно, по своим законам, и нет определенной точки, в которой сходятся все эти значения»820
. Подход Дженкса оказался эвристически несостоятельным из‐за того, что он смотрел на произведение Утцона через призму внеисторических семиотических категорий типа «коммуникация», «код» и т. п., не уделяя внимания риторическим задачам, вставшим перед архитектором, столкнувшимся с неадекватной поэтикой архитектуры предшествовавших оперных театров.На мой взгляд, соответствие облика этого здания его оперной фунции достинуто не самой по себе беспрецедентной формой, от которой невозможно отвести взгляд, как от чуда, озадачивающего одновременно и сложностью замысла, и мнимой легкостью исполнения, а тем, что эта форма вызывает ассоциации с акустическими устройствами – резонаторами струнных инструментов, эоловыми арфами, рупорами, раструбами громкоговорителей, раковинами парковых эстрад. Мне могут возразить, что сам Утцон скромно удовлетворялся сравнением оболочек театра с дольками апельсиновой кожуры821
. Но ведь это всего лишь инженерное пояснение к тому, что он назвал «сферическим решением», а не признание в желании «привести людей в мир фантазии». Ближе к моему переживанию здания Сиднейской оперы другое высказывание Утцона: «Если вы подумаете о готической церкви, вы будете близки к тому образу, что я имею в виду. Человеку никогда не наскучит смотреть на готический собор; благодаря солнцу, свету и облакам получается нечто одушевленное»822. Мы знаем, что высота готических нефов не имеет иного объяснения, кроме стремления достичь величественного звучания хоров. «Нечто одушевленное» – ключевые слова. Риторика Утцона обращает наше воображение и память к голосу и инструментальному тону, к разным тонам – высоким и низким, – звучащим одновременно, то есть к многоголосию. В этой архитектуре ничто не напоминает об искусстве танца. Придуманное Утцоном сооружение – визуальная метафора музыки.Но музыка еще не искусство оперы, ибо опера предполагает сюжет. Сюжет здания Сиднейской оперы возникает из соотнесения архитектурной формы с окружением. Звучащие раковины Утцона с их стеклянными мембранами – витражами, в которых хорошо (особенно по вечерам, во время спектакля) видны средники-струны, возвышаются над береговой линией мыса, окаймляющей сооружение с трех сторон. Глядим ли мы с моря или из города, зримое многоголосие Утцонова сооружения доносится до нас с берега. Эта музыка не абстрактная, не умозрительная, которую немецкие романтики неубедительно сравнивали с архитектурой, а морская, приморская музыка. Я упомянул эолову арфу как один из образов, рождающихся в воображении при взгляде на оперу Утцона. Эол – господин над ветрами, но не над ветрами пустынь или гор, а над морскими ветрами. Я не утверждаю, что сюжет зримой музыки Утцона связан с каким-либо определенным мифом. Суть моего восприятия Утцоновой риторики в том, что построенное по его проекту здание отсылает воображение в неопределенную мифическую ширь, в неисчерпаемое многобразие поэтически переживаемых основополагающих взаимоотношений человека и природы. В данном случае – взаимоотношений земли, моря и человека. Сила воздействия этого оперного дома – не чисто формальной природы. Это мифогенная сила. Перенесите мысленно оперу Утцона из Сиднея в любое место, удаленное от моря, – и она превратится в «научно-фантастический китч» (как Уоткин определил эстетику нью-йоркского музея Гуггенхайма).