Подъехавший Женька сунул блокнот. Романов покосился — там было написано печатными буквами одно слово: «ХОЛОДНО».
Потом Женька подумал и приписал своим обычным почерком: «И спать охота».
— Ты же не в карауле и не в наряде, ложись и спи, — буркнул Романов. Подумал, что и правда холодно, и всмотрелся пристальней в группу конных. Ему все больше казалось, что за спиной у одного из всадников кто-то сидит… да нет, точно сидит! Романов поднял бинокль.
Это был дед. В смысле, старик. Сидевший за спиной одного из дружинников с некоторой даже лихостью. Женька толкнул Романова в локоть и показал ему, с досадой оторвавшемуся от бинокля, блокнот. Там было написано: «Непойду. Интересно, что сейчас будет».
— Мне тоже, — признался Романов…
Командовавший разведкой Харитонов, косясь на старика, которому помог спускаться с коня везший его дружинник, первым делом сразу сообщил Романову:
— Вот. Привезли из деревни, тут километров пять всего. Разговаривай сам… — Подумал и конфиденциально добавил: — Но знаешь, по-моему, он чокнутый…
Старик впечатления чокнутого вот так, навскидку, не производил. Дед как дед. Старый, но не так чтобы дряхлый. Обычно одетый. С обычной бородой. Обитал он, как выяснилось за кружкой налитого чая, в маленькой полумертвой деревеньке под названием Загребухи, стоявшей недалеко от берега Удыли. (На картах дружины такой деревни вообще не было, если правду сказать…) В лучшие времена в Загребухах жило почти триста человек, перед войной осталось семь, и связь с миром поддерживалась раз в неделю приходившей моторкой. Когда начались основные неприятности, деревня даже подожила за счет прибившихся беженцев, сейчас в ней проживало-выживало почти пятьдесят человек, в основном бабы и дети. И все бы ничего, жить можно, вот только «третеводни» деревню ограбили немцы.
— Какие, к чертям, немцы?! — Романов на этом месте стариковского рассказа опешил так, что пролил чай.
— Обычные, — пояснил дед, со свистом и хлюпом, вкусно так, отхлебывая из кружки. — В точности как на Украине в 41-м. Видал я их еще пацаном сопливым, без штанов еще бегал; я оттуда родом. Немцы и есть. Только эти молодые совсем. Тоже, считай, пацаны. Но все с оружием. С ненашим. Еду забрали. Не застрелили никого, кого у нас тут стрелять… Да и с едой… Как увидели, что у нас тут негусто, — покурлыкали по-своему и все брать не стали. Но у нас сам подумай — аль лишнее? А если повадятся? У нас и так в эти дела с земли трясениями да морем за порогом половина скотины, кака еще была, попересдохла со страху…
— Бррред какой-то… — пробормотал Романов. — Немцы курлыкают… без штанов, но с оружием… Дед, а ты не того? Не пьяный? — Романов спрашивал серьезно.
— Всех опросите, — не обиделся старик. И продолжал гнуть свою линию: — Все и скажут. А вы раз власть — то должны разобраться.
— Разберемся, — пообещал Романов. — Сегодня же…
— Твою мать… — потрясенно сказал Провоторов.
Романов готов был повторить за ним то же самое. Потому что стоящий на ровном киле и на четверть погрузившийся в ил, щебень, песок и грязь корабль все равно производил впечатление. Вообще, у него был вполне запущенный вид, особенно у корявого, поросшего разной фигней дна. Но уж больно он был огромен — метров полтораста в длину, высотой от уровня грязи и до верхушки сгруппировавшихся на корме надстроек — метров сорок. Вся эта махина даже с расстояния в полкилометра, на котором остановилась дружина, как бы нависала над берегом и рассредоточившейся по гребню холма дружиной. Судя по всему, изначально корабль представлял собой сухогруз. Флагов не имелось, название тоже, как видно, стерло с борта волнами… но на основании мачты связи был виден яркий, или недавно нанесенный, или регулярно подновляемый, рисунок: над черно-бело-красным кольцом — черный орел. А на самой рубке черная же надпись на немецком, готикой, в переводе — «Летучий Германец».
Картина поражала абсурдом. Потрясала. Выносила мозг, как раньше выразились бы. Настолько, что Романов услышал, как кто-то напевает: