И вот качу ее теперь под птичьим весенним звоном, по улицам с южными, теплыми, сладкими именами: Фруктовая, Черноморский, Ялтинская, Артековская – на последней школа, – качу и недоумеваю: что же радует меня так? Не возвращение же на этот недолгий, между невысоких советских домов, путь из школы, не встреча с детством, не к прошлому нежность.
Нет, радует то, что девочка, боявшаяся жизни, решила учиться жизнь полюбить. А хорошо учиться – это единственное, что она умеет, как сказал как-то ее бабушке раздосадованный один кавалер.
Другое вскармливание
В отцовой любви мне всегда чудилось ломовое, тягловое. Малыш висит между папой и мамой, подтягиваясь на их руках и чуть не кувыркаясь на их широком ходу, малыш забрался отцу на плечи и повелевает от имени отцовой головы, малыш подброшен к потолку и пущен в космическую болтанку, а кран между тем дозавернут, картошка докуплена, дверь доведена. Мужчина как функция – любила говорить мама, и я помнила кавказца Эльбруса, который скупил мне однажды все игрушки с прилавка, потому что он спросил: «Какая тебе нравится?» – и я, поскромничав, сказала: «Мне нравятся все», оставляя выбор игрушки и стоимости за ним, а он ухаживал за мамой и не стал мелочиться. Позже я начитаюсь молодой литературы, вполне убедившей меня, что мужчине в современном обществе не осталось мужских дел: женщина повсеместно может его заменить и вытеснить. И посмотрю спектакль по пьесе Натальи Ворожбит «Саша, вынеси мусор», где мать и дочь после утраты Саши не знают, как справиться с его единственной в доме почетной обязанностью. Спектакль презентовали как протест против военных столкновений на Украине, но мне показалось, что он против мужчины, вытесненного его любимыми: две женщины не хотят войны и за навсегда покинувшего их мужчину им куда спокойней, чем с ним живым.
Две женщины – это заговор. Семья мне казалась последним ратным подвигом, где мужчину не заменить, но, теперь думаю, почему? Почему бы малышу не висеть на руках двух женщин, и это не прогрессивная семья с родителем А и Б, а наша классика воспитания. Нет ничего, с чем женщина бы не справилась, а женщина и ее мать заменят двойственность родительского начала – удвоенностью забот. «Навалимся с двух сторон», – шутили и мы с мамой после рождения малыша.
Началось, кажется, с банана. А может, с игрушки-пружинки, крашенной по-взрослому в синий цвет и купленной мужем для себя. Папа дал ребенку банан и не подумал, чем его опрыскивали, пока довезли. Папа дал ребенку пружинку и не подумал – о чем? – сейчас и не вспомню; возможно, о том, что игрушки для ребенка не должны быть синими? Папа сунул резинового жирафика рожками ребенку в нос и сказал: «Смотри, прям по размеру!» Папа купил ребенку поильник-непроливайку и сам из него попил – протестировал, мы с бабушкой охаем и срочно замыливаем его преступление.
Хорошо, что бабушка не видит, как, будто маятник над колодцем, мотается над ребенком тяжелый зеленый шар японской деревянной игрушки кендама, которую я стащила для него, но папа – купил.
Моя мама всегда смеялась над женами, отваживавшими мужиков от хозяйства: боятся, что их оттеснят от плиты, а потом сетуют на скучающих без дела мужей. Она готова уступить зятю плиту, а к раковине с немытой посудой так просто гонит, будто на водопой, но игрового мата метр на метр не отдает ни пяди. Как получилось, что папа не с нами, а против нас? Мы разговариваем с ребенком, а папа немо гудит. Мы бросаемся высвобождать ребенка из-под задравшегося слюнявчика, а папа дожидается, не скинет ли сам. «Пусть понаслаждается», – с сиропом в голосе приговариваю я над малышом в плавательном круге, но папа из круга вынимает: «Он сюда не наслаждаться пришел!» – «А что?» – пугаюсь. «Плавать!» По утрам при первом хныке я воркую над сыном у груди, как голубка, но папа бросает грозный клич: «Ну, иди сюда-а-а» – и утаскивает птенчика на себя, как коршун. Я прошу его понянчить ребенка, пока я перед сном в душ, – когда ляжем, меня уже не выпустят маленькие лапки, чуткие к человеческому теплу, а вернувшись на пост, застаю рыдания под горой: папа опять сделал «темную», я причитаю и требую отпустить пленника, игнорируя тот факт, что рыдает ребенок по мне, которой бы поторопиться, а темная пещера с подсветкой настольной лампы его даже увлекает, когда не бросили и сыт. Я шепчу – папа говорит, что не может сдержать голос. Тогда я перехожу на шип: если ребенок проснется, это мне с ним опять полчаса возиться, а мое овсяное печенье на кухне, как любит говорить муж, само себя под чаек не съест, – в ответ слышу неизменно спокойное: «Да ему пофиг». Так же он отвечает, когда я пеняю ему, что дернул сонно посасываемую соску за цепочку: «Да ему пофиг. Ты тоже можешь дернуть. Я же знаю, тебе хочется».