Я знал, что они с глубокой грустью покидают Париж. Им хотелось бы еще посидеть в «Ротонде» среди друзей, поговорить с ними о современной живописи, о новинках.
Они часто говорили, что французские умы очаровывали их прелестью новизны. Сигалам очень хотелось бы побывать в музеях нового искусства, в мастерских выдающихся художников. Заглянуть еще раз в магазины, где висят работы Ван Гога, Монтичелли, Сутина и Шагала.
В Нью-Йорке всего этого, конечно, нет. Нью-Йорк очень слабое отражение Парижа. Но ничего не поделаешь. В Нью-Йорке их дом, их служба, заработки и маршаны… И родня.
Чтобы немного отвлечь их от грустных мыслей и рассеять, я, встретив американцев в «Ротонде», подсел к ним и заговорил о Москве.
Я знал, что они с большим вниманием слушают рассказы приезжих из новой России. Их волнуют живые, немеркнущие подробности о новых людях и об их, небывалой еще в истории, жизни.
И поэтому я им рассказывал все, что знал о героических двадцатых годах. Я им рассказывал о Маяковском, с которым я работал в Окнах РОСТА, о своем друге и ученике, поэте и художнике Багрицком, об удивительном, душевном Бабеле, о талантливом Олеше и других.
Сигалы точно с расплавленным сердцем слушали меня.
Глаза их прищурились, на щеках расцвела краска. После такой реакции я решил минут пять помолчать. Потом я продолжал:
— Это было время, когда каждый художник, скульптор, декоративист считал себя новатором, мечтал открыть новые пути и формы для советского искусства. Сколько было на это потрачено творческого жара! Работы мозга и души! Надо было писать дневник, но это казалось делом скучным и пустым.
И вдруг Мишель перебил меня и с покоряющей искренностью воскликнул:
— Я в курсе того, что было, и того, что теперь происходит в новой России.
И, постепенно воодушевляясь, он рассказал:
— В Нью-Йорке у меня большая, богатая библиотека русских и советских писателей и поэтов: Чехов, Горький, Куприн, Бабель, Маяковский, Багрицкий, Алексей Толстой, Фадеев, Зощенко и другие. У меня также имеются иллюстрированные журналы удивительных двадцатых годов…
Немного погодя, добавил:
— Как только приезжаем в Париж — спешим на набережные Сены. Букинисты целый год собирают для нас русскую литературу. Вот и сейчас везем с собой купленные у них два тома Маяковского, один том Пастернака и томик Бабеля. Мы очень высоко ценим нашу библиотеку и любим ее. Это наш университет и наш близкий друг. Но есть у нас одна бесценная память о России…
Он смолк. Допив чашку остывшего кофе и укрепив на носу золотые очки, волнуясь продолжал:
— Расскажу вам историю отъезда. Я со своей женой Мари уехал в Америку 20 лет тому назад. Как сейчас помню день отъезда. Была южная весна. Празднично цвели сады. Встали мы рано, после петухов, наскоро позавтракали и побежали на улицу. Обегали все ближайшие переулки, где жили наши друзья и знакомые. Говорили мало, целовались много. Бы вали минуты — плакали. Были памятные подарки. Мари — золотое кольцо с рубином. Мне — английскую бритву. Просили писать не открытки, а письма. Обещали. Потом мы с Мари пошли прощаться с посаженным и ухоженным нами фруктовым садом. Пришли, сели на знакомую, всегда гостеприимную скамью и с грустной нежностью глядели на отцветающие яблони и вишни, глубоко вдыхая их аромат. Ми нуту мне казалось, что падающие на землю лепестки выражают печаль прощающегося с нами сада. И вдруг — мне в голову пришла счастливая мысль. Набрать в большую жестяную коробку садовой земли с душистыми лепестками и захватить ее с собой в Америку. Так я и сделал. Ко робка с землей и лепестками хранится у меня как реликвия в шкафу вместе с русскими книгами…
Он умолк.
Сквозь его очки я увидел увлажненные глаза. Через минуту он с жаром продолжал:
— Бывают дни, когда мне и Мари хочется поглядеть на землю и лепестки и подышать ими. Это бывает чаще всего весной, когда в Нью-Йорке цветут фруктовые сады. Я дрожащими руками открываю коробочку, и мы с Мари с непередаваемым волнением глядим на землю и лепестки и дышим ими.
За двадцать лет земля высохла. Точно пепел. Листочки пожелтели и тоже высохли… Но это нас не печалит. Символ жив… И мы радуемся.
Пожелав им доброго пути, я попрощался и ушел.
Шел и думал об этой душевной паре. Золотые люди!
На следующий день они поездом уехали в Гавр и там пересели на океанский пароход, шедший в Нью-Йорк.
Два великих символа
Париж. 1928. На берегу Сены.
Этюд был закончен.
Он подошел ко мне, когда я уже тряпкой вытирал палитру и кисти.
Это был средних лет француз в одетой набок серой кепке и рабочей синей блузе.
— Вы разрешите полюбопытствовать? — спросил он.
— Конечно.
Подняв голову и щуря глаза, он внимательно разглядывал этюд.
— Да, месье, видно вы художник, любящий природу. Хорошо!
— Скажите, — прибавил он, — вы иностранец?
— Да.
— Поляк?
— Нет.
— Чех?
— Нет. Я русский.
— Русские меня всегда интересовали. Они люди простые и теплые.
Я улыбнулся.
— Я вас не задерживаю?
— Нисколько.
— Все же пойду. До свидания, месье!
— До свидания, месье, — ответил я.
Он сделал несколько шагов, остановился и, повернувшись ко мне, помахал рукой и радостно воскликнул: