- Потому что он мне все время под руку говорил, - с отчаянием в голосе быстро сказала она. - Ему Терентьева не дал Захаров играть, а он у нас все больше положительных играет, и он стал иронизировать. Он над всем решительно смеялся, ему никакие наши пьесы не нравятся, никогда; он актер, правда, великолепный, и не верить ему невозможно, особенно когда он глумится. А он глумливый, понимаете, Иван Михайлович, он все решительно умеет перевернуть и заплевать, я ведь просто измучилась. Что вам и Ханину нравилось, то ему непременно не нравилось, и, чем больше я настаивала на своем, тем сильнее он глумился и показывал меня самое, вот и развалилось все...
Они остановились возле гранитных ступеней, сбегающих к Неве под медленным теплым дождиком. В сумерках белой ночи лицо Катерины Васильевны казалось бледным как мел, а глаза черными.
- Вы не огорчайтесь! - спокойно сказал Иван Михайлович. - Я догадываюсь, что вы говорите об этом артисте - Днепрове, да? Тут только вам самой нужно решить раз навсегда, кто прав. Думаю, что по части нашей нонешней жизни мы с Давидом больше знаем...
- Пойдемте ко мне чай пить! - негромко попросила Екатерина Васильевна.
Булку она одолжила у соседей, чайник закипел быстро, Лапшин, прихлебывая из граненого стакана, смешно рассказывал, как еще в гражданскую войну, в лютые морозы, Феликс Эдмундович приказал в Перми сыграть спектакль. На афишах было напечатано, что "раздеваться обязательно". Местная труппа поставила спектакль "Отелло". В гардеробе, с номерками, чин по чину стояли чекисты. На спектакль пришла вся местная буржуазия, все вырядились в шубы. Покуда шло четвертое действие, в театр привезли на санях ватники, а шубы забрали фронтовикам и медперсоналу - сестричкам, докторшам - на передовую. Буржуи, покручивая номерки, после спектакля встали аккуратно в очередь за своими хорьками и енотами, им стали молча выдавать ватники. Поднялся гвалт, ругань, вопли, делегация пошла жаловаться Дзержинскому. Он, кашляя, сказал:
- Я ехал сюда нездоровым, Владимир Ильич приказал мне взять с собой из Москвы вот эту шубу. Но так как я больше нахожусь в Перми, чем на передовой, то эту шубу я тоже сейчас обменяю на ватник. В Перми вполне можно обойтись ватниками, они хорошие, новые, чистые. Пожалуйста, принесите мне ватник...
- И принесли? - смеясь, спросила Катерина Васильевна.
- Я лично принес.
- И шубу он отдал?
- Обязательно.
- А буржуи?
- Буржуи что ж... Похныкали и разошлись.
- Спектакль-то был хороший?
- Не помню. Да я и не видел почти ничего. Покуда инструктировали нас, потом шубы сдавал, потом ватники принимал, потом галдеж весь этот...
В коридоре зазвонил телефон, позвали Катерину Васильевну. Она недоуменно спросила:
- Кого, кого?
И крикнула:
- Это, оказывается, вас, Иван Михайлович.
Он взял трубку и услышал голос Павлика:
- Товарищ начальник, я извиняюсь, что беспокою. Это мне Жмакин сказал этот телефон. Он заявил, что прогуливается с Корнюхой и сейчас будет его единолично брать, чтобы мы были наготове.
- Где прогуливается?
- Это он отказался пояснить. Он, наверное, выпивши. Он сказал, чтобы мы все его звонок ждали и что Корнюху он нам лично сдаст как его подарок. Он из автомата звонил.
- Ладно, давай сюда машину. И кто там есть - чтобы наготове были... Из театра народ уже вернулся, собери...
Назвав адрес, он вернулся, залпом допил чай и спросил у Балашовой:
- Я к вам еще зайду, можно?
- Конечно! - тихо ответила она. И попросила: - Вы бы все-таки поосторожнее, Иван Михайлович. Когда вы так разговариваете по телефону, мне всегда немножко страшно.
- А вот Гале Бочковой уже ве страшно.
- Врет она. Я с ней говорила, ей очень страшно. Ей всегда страшно. Как жене летчика-испытателя. Она мне сама так сказала.
- Так ведь вы же не жена! - напряженно сказал он. - Вы же...
Она молча, с грустной укоризной взглянула на него и закрыла за ним дверь. Едва он спустился - подкатила машина. Кадников сообщил:
- Больше новостей нет. Криничный и Побужинский уже в Управлении. А как с этим Жмакиным, товарищ начальник?
Спокойной ночи!
Опять он спал в вагонах, на какой-то постройке, словно беспризорник, возле лесного склада ва Ржевке, опять в поезде. Пожалуй, для дела, которое он должен был сделать, это было даже лучше: в клинике он немножко отъелся, отдохнул, перестал быть загнанным волком. Теперь опять белки его глаз покраснели, щеки завалились, губы потрескались, лицо поросло щетиной. И опять, как в те времена, на него недоверчиво косились люди. На такого должен был выйти Корнюха, такому обязан был довериться Балага...
Нарочно Жмакин не брился, не мылся, не чистил сапоги. Чем хуже, тем лучше. Пусть эту его крайность разглядит Балага. Впрочем, обо всем этом он мало думал теперь. Он думал о двух людях - о Толе Грибкове и Клавдии. Умирающий Толя Грибков виделся ему, и слышал он при этом горькие слова Клавдии:
- Иди, маленький мой, иди...
И свои собственные:
- Стану человеком - тогда вернусь...
Или что-то в этом роде. Такими словами на ветер не бросаются.