- На пустяках пропадешь! Как перед истинным говорю! Или большое дело делать и надолго заховаться, или завязывать.
- На какое это - на большое? - щуря зеленые, опасные глаза, осведомился Алексей. - Как Матрос с Ожогиным?
Но Балага уже испугался:
- Шутю, шутю! - скороговоркой, быстро моргая, заговорил он. - Шутю, Алешенька. Разве я тебя, деточка, не знаю? Разве ты мараться станешь? Это я шутю и тебя подлавливаю - какой ты нынче сделался. А ежели по чести хочешь знать, что старичок про тебя думает, - так иди работать. Нету больше твоего ремесла. За кассира, за банк - высшая мера. Расстреляют, а жизнь молодая! Да и с кем работать нынче, Лешечка?
- Что ж, жуликов нет?
- Есть, отчего же нет, сегодня начал работать, а завтра его посадили. Сморкачи, хулиганы, а не жулики. Один будешь, Лешка, баба продаст, все продадут. И дрожать будешь как собака, веселья нету, малины нету, дружков-корешков нету, в ресторанчик тоже не пойдешь, выпьешь под воротами вот и вся радость. И так-то, пьяненький, от отчаянной жизни пойдешь глушить кассира - и точка. Налево.
- Брешешь, Балага, - сказал Жмакин, слегавился, старый черт!
- Чего мне брехать из могилы-то, - усмехнулся Балага, - только мне виднее, всего и делов.
- Что же делать? - спросил Алексей.
- Иди к Лапшину, винись.
- А дальше?
- Поедешь в лагеря - копать.
- Это медведь поедет копать, - сказал Жмакин, - я не поеду. На мой век дураков хватит, будьте покойны.
- Это чтобы по карманам лазить? Хватит. Да какая радость-то? Все равно лагеря.
- Убегу.
- Куда?
- Сюда.
- Опять посадят.
- И опять убегу.
- Дальше Советского Союза не убежишь, вернут в лагеря и будешь работать или сдохнешь, дурак ты!
- Не буду работать.
- Почему?
- А почему ты не работал?
Балага усмехнулся:
- Зачем же мне было работать, Лешенька?
- Может, ты в комсомол вступил? - спросил Жмакин. - Или в юные пионеры? Или в октябрята? Что-то я тебя, старичок, никак не разберу...
- А чего меня разбирать, когда я шутю! - дробно засмеялся Балага. - Я, Леша, старичок веселый, болтунишка, мне с человеком посмеяться - лучше не надо удовольствия. Дай-ка, сынок, денежку мне, я и пойду...
- Сколько ж тебе дать?
- Сколько не жалко.
- Мне ничего не жалко, - вглядываясь в опухшее лицо Балаги, сказал Алексей серьезно. - Мне и тебя не жалко, а потому денег я тебе не дам. Пожрал и беги, старая холера, хватит, заработал с меня...
- Чего же я заработал, - захныкал Балага, - супу да биточки всего заработка?
Жмакин, прищурившись, глядел на Балагу.
- А ты цыпленочек, я примечаю, - сказал Балага. - Ох, сынок, допрыгаешься с твоим карактером...
- Иди! "Карактер"!
Балага пошел, прихрамывая, оглядываясь. Алексей выпил еще стопку и обогнал Балагу на лестнице: чтобы чего неожиданного не приключилось, выходить лучше было первым. И что его тянет все время черту в зубы? Впрочем, наплевать! Не попался у Нонки, не попадется и здесь! Уж если от самого Лапшина ушел на площади, от дверей розыска, - значит, не скоро его возьмут. Значит, судьба!
Балашова
Его разбудила Патрикеевна - нужны были деньги на рынок. Иван Михайлович долго ничего не понимал, потом рассердился:
- Поди ты, ей-богу! Откуда у меня деньги перед получкой? Рождение праздновали, коньяки эти, черт бы их подрал...
- И не коньяки, а Василию вы давеча под предлогом его сестры сотню отвалили! - перебила Патрикеевна. - Я тоже, между прочим, не слепая.
- Между прочим, это мое дело - кому я деньги одалживаю! - вконец рассвирепел Лапшин.
Патрикеевна постояла, помолчала. Лапшин сопел, глядя в потолок.
- Я на свои куплю, - торжественным голосом произнесла Патрикеевна, только вы запомните.
Наконец она ушла. Лапшин поднялся, включил чайник и отправился под душ.
- Вставай, Васюта, - сказал он, вернувшись, - пора! Царство небесное проспишь.
И уселся пить чай. Окошкин долго охал, потягивался, даже сказал, что ночью у него "в сердце были острые перебои".
- Смотри-ка! - удивился Иван Михайлович. - А спал - хоть из пушки пали.
- Это от слабости. Ужасная у меня слабость, Иван Михайлович, прямо-таки до смешного...
- Это верно, что до смешного! - подтвердил Лапшин.
- Но на работу я пойду!
- А что, - спокойно согласился Иван Михайлович. - Конечно, можешь работать.
Окошкин ненадолго обиделся. Он думал, что Лапшин удивится его мужеству или похвалит, а тот допил чай, натянул сапоги и велел Василию поторапливаться.
- Может, машину вызовем? - томным голосом осведомился Окошкин. - Я все-таки...
Машину не вызвали.
В Управлении, едва Лапшин снял шинель, к нему в кабинет влетел Окошкин в сообщил:
- Жмакин сорвался, Иван Михайлович.
- Да что ты?
- В Ленинграде он.
- Ты думаешь? - спросил Лапшин.
- Точно! - воскликнул Окошкин. - Его брать надо.
- Ну и бери. Кстати, как там Тамаркин - дружок твой? Все в порядке?
Окошкин скис. Лапшину привели дядю Паву - степенного, очень красивого конокрада. Покашляв в ладонь, дядя Пава сел на стул и положил большие, в крупных узлах вен, руки на колени. "Такой и задавить может своими ручищами, - подумал Иван Михайлович, - только попадись на дорожке". Когда Лапшин взглянул ему в глаза, тот почтительно произнес:
- Здравия желаем, гражданин начальник.