Смех. Корантен смеется — дребезжащим смехом, его трясет от холода, зуб на зуб не попадает. Оба они уповают на эту руку, — да потому что, месье, ни один, ни другой, ни Корантен, ни Колло не верят ни во что другое: ни в собственную невиновность, ни в то, что невиновность их убережет, ни в Право, ни в правосудие, вершимое свободными и равными людьми путем цивилизованных дебатов в садах Братства.
Да, они полагались на руку Божью. Верили больше в удачу и, если угодно, в Спасение, да, месье, в Спасение. В колокола.
Корантен не смеется. Он будто и не слушает Колло, но смотрит на него. И думает с какой-то даже радостью, что
IV
Вы уже видели все это на стенах коридорчика. И даже задержались перед репродукцией эскиза маслом Жерико (оригинал не здесь, не в Лувре, хранится в Монтаржи, в музее Жироде, среди других работ художника): «Корантен в вантозе получает приказ написать „Одиннадцать"». Название приблизительное и дано задним числом, картина далеко не закончена, сплошь белые пятна, — смерть дышала в затылок художнику, когда он писал ее. Но там все в точности так, как я сказал.
Никак иначе и быть не могло.
Единственная ценность этого эскиза Жерико в том, что он вдохновил его высочество Задним-Числом в лице Мишле, Жюля Мишле (таково его полное имя) на двенадцать исчерпывающих страниц, где он толкует «Одиннадцать» и вписывает их навеки в историографическую традицию.
А что на самом деле происходило той ночью, когда удача отвязала с пояса увесистый кошель, тем самым дав возможность появиться картине, этого мы не знаем, месье. Да и точно ли ночью? Знаем мы только — достоверно или из легенды — театральные эффекты: плащ
Так был получен заказ. Все это, месье, повторяю, родилось или, скорее, окончательно оформилось, — поскольку задолго до Мишле это провидел Жерико, — все оформилось и инсценировалось в сумрачном, ледяном уме Мишле, под его безупречным пером, в городе Нанте, в устье Луары, куда он был сослан Наполеоном III, в квартале Барбен, носящем ныне имя Мишле, в доме на улице От-Форе ледяной зимой 1852 года, где он и написал свои страницы о Терроре; там, в Нанте, когда, приступая к описанию времени, которое он обоснованно считал ключевой точкой Истории, он чувствовал себя одновременно и Каррье, и тонущими на его трухлявых баржах, и Провидением, и заклятым врагом Провидения — Свободой, и гильотиной, и воскрешением мертвых. Когда он, как и мы, входил в свою тему посреди зимней ночи.
Картине «Одиннадцать» посвящены двенадцать страниц в третьей главе шестнадцатого тома «Истории французской революции», рассказ, изложенный на этих страницах, был принят за чистую монету многими поколениями историков; его приводят и по-разному трактуют все, кто изучает, кто проклинает и кто прославляет Террор. И все эти историки, как проклинающие, так и прославляющие, а вслед за ними их читатели, образованный люд, а там и ниже, шире, люд простой, те, кто лишь что-то отдаленно слышал, да и я сам со своей болтовней, — все мы, месье, невзирая на разницу мнений, которая определяет лишь детали, все мы видим, где и когда реально зародилось знаменитое луврское полотно: в соборе Сен-Никола нивозской или вантозской ночью; все краем глаза видим золото и кости; все зачарованы четырехгранным фонарем с роговыми — а как же! — пластинами; все слышим лошадей и, если мы склонны к романтике, — колокола. Но пошло все от Мишле. А раз пошло от Мишле, то это его душа говорит в нас, и, значит, все исходит из картины в духе Караваджо, а не Тьеполо.