Так вот: в нивозе никто еще не знал, победит или погибнет Робеспьер, а от этого знания зависело все. Роли распределены, карты сданы, но ставки еще не сделаны. В сумятице заключались скоропалительные союзы: кто-то играл на стороне Робеспьера, кто-то — против него, а кто-то пытался выйти из игры. Идея одного из таких союзов, того, что интересует нас и имеет отношение к «Одиннадцати», зародилась в недрах Коммуны, у кого-то из тамошних удальцов, делегатов от секций, неуемных крушителей, переплавщиков колоколов, из тех, кто в 1790-м горланил «Дело пойдет!», а теперь считал, что дело идет недостаточно лихо; эта горстка коммунаров тайно сговорилась с самыми неистовыми эбертистами, которые, можно сказать, жили под занесенным ножом гильотины и были готовы на все. Левое крыло союза составили те, кому через два месяца, в жерминале, предстояло трястись в одной телеге с Эбером[27]. Что же касается правых, тех, что не попадут в эту телегу в жерминале и схватятся за Термидор, — из них удальцы-коммунары призвали (удачная мысль) Колло д’Эрбуа; сердцем Колло был на стороне левых, даже крайне левых, но обстоятельства толкали его к правым: как все прославленные комиссары, он несколько затмевал Робеспьера и, хоть в Лионе не присвоил ни гроша, все равно был в его глазах таким же хапугой, как Тальен, Фуше, или Баррас, так что волей-неволей ему приходилось действовать заодно с людьми, которых он не любил. И вот Колло привлек Барраса и Тальена. А те пустили в ход могучее влияние, которое приобрели после Тулона и Бордо не без помощи кроваво-красной кареты, набитой звонкими монетами, и привлекли главную силу правых — банковский капитал, нерв войны. Эта отборная команда пускалась на коварные уловки, ради того чтобы их головы не скатились в корзину. Одна из таких уловок (придумал ее, говорят, как раз Колло, непостижимый Колло) заключалась в том, чтобы тайно заказать картину — групповой портрет Комитета общественного спасения, на котором Робеспьер и его присные будут изображены в полном блеске и который послужит своего рода официальным признанием этого теоретически как бы не существующего Комитета; изображенный на картине, он предстанет тем, чем по сути являлся — органом власти, заседающим на месте изгнанного тирана, то есть тираном об одиннадцати головах, который живет себе и правит как ни в чем не бывало и даже по примеру всех тиранов запечатлевает себя в образе правителя; если же дело обернется иначе и Робеспьер утвердит свою власть бесповоротно, эта же самая картина представит Комитет легальнейшим образом признанным органом власти, где собран цвет народных представителей — комиссаров; братским, отеческим, законным синклитом, подобным конклаву или совету старейшин.
Этакий джокер, понимаете? Картина-джокер, припасенная на критический момент игры: если Робеспьер окончательно возьмет власть в свои руки, картину предъявят как яркое доказательство того, что он великий человек, а они всегда почитали его величие; скажут во всеуслышание, что картина была давно заказана, но это хранили в тайне, — и что заказали ее в ознаменование его величия и предназначенной ему великой роли; объявят, что они велели изобразить себя рядом с ним, сочли за честь стоять с ним рядом на картине. Братское алиби разыграют. Если же Робеспьер не устоит, будет повержен, они так же представят картину, но в этом случае как доказательство того, что он рвался в тираны; скажут, будто бы это он сам, Робеспьер, картину заказал тайком, чтобы повесить ее за трибуной председателя в покорном ему Национальном собрании и заставить поклоняться себе
И вот еще что: в обоих случаях — к гибели или апофеозу Робеспьера будет приурочена картина — она должна сработать наверняка, так чтобы Робеспьера и всех остальных можно было увидеть и доблестными комиссарами, и
Корантену удалось точно выполнить заказ, так написать картину, чтобы она читалась в обоих смыслах, и, быть может, именно в этом одна из причин того, что нынче она висит в Лувре, в завершающем галерею зале, как святыня, под пуленепробиваемым стеклом в пять дюймов толщиною.