«Из своих европ, – говорила праба незадолго до смерти. Саша в силу подросткового бунтарства с удовольствием впитывала нелестный компромат от девяностолетней Пелагеи. – А как ездит, с кем она ездит, кто знает. Ни мужа нового не нашла, ни ребенка не родила, а ведь молодая. Неплохая Лена девка. А жизнь наперекосяк».
Неплохаяленадевка тогда душила Сашу расспросами, попытками поговорить о мальчиках, ласковостью, с которой гораздо успешнее отталкивала, чем приближала дочь, советами, которые пятнадцати-шестнадцати-семнадцатилетней Саше уже, казалось, не были нужны.
Мама пыталась. И хоть отношения у них в целом были хорошими, но отчужденность, закрытость, скованность этого прыщаво-гормонального Сашиного возраста ощущалась на телесном уровне. К Саше приходили подружки, и они под пиво из их рюкзаков, тайно пронесенное в комнату, и модную музыку обсуждали свои дела. К маме приходили подруги и под вино вели свои разговоры. В квартире двигалось параллельное, не пересекающееся бытие.
Иногда она в порыве кричала маме:
– Ты живешь, как тебе нравится! Делаешь только то, что сама хочешь.
Но в основном это, конечно, манипуляции. Просто мама отличалась от других мам, она была более живая, настоящая, радостная. Она тратила много времени на себя. И расплачивалась потом взбалмошными выпадами дочери.
Саша долго просидела на ковре, у шкафа с мамиными коробками. Лишь когда ребенок закряхтел, просыпаясь, она встала на онемевших ногах, поспешила в спальню. Из ящика у кровати достала деревянную упаковку от чая. Любимые мамины фото.
– Вот твоя бабушка Елена. Лена, – показала она ребенку загорелую женщину на фоне моря. Тот смотрел на маму, а не на бабушку и порывался что-то сказать. Саша разглядывала зрачок, радужку, уголки его глаз, и вот ведь, эти части по отдельности не говорили ни о чем, но вместе они собирались в сложную, многосмысловую систему. Обнажающую душу, и разум, и эмоции, и отношение к конкретному человеку. И любовь. Да, любовь. Он любил ее так же, как и Саша любила свою мать, хоть та и совершала неправильные поступки
Она поцеловала мальчика, и внезапно ей захотелось плакать от острого, масштабного, накрывающего волнами счастья. Привычным движением Саша потрогала цепочку на шее.
Мамина кружка и все тот же кофе
В детстве она не бросала обид в спину уходящей на работу мамы. Так, обидки, детские приемчики, а потом подростковая грубость, обычное дело – это сейчас Саша понимала, как долго рубцевались эти слова на открытом мамином сердце.
Оно, это сердце, сжималось, болело, мама, наверное, часто закрывала глаза, обхватывала голову руками и уговаривала себя не закричать. Не закричать тут, при всех. Не закричать от страха за их жизни, от ответственности, от тяжелой, выматывающей работы, от любви, а потом нелюбви мужа и к мужу, от колких слов подрастающей дочери, от одиночества и безысходности, а потом от вечных попыток всех со всеми
Это слишком болезненный вопрос.
Потому что
Вдруг нет, и это значит, что будущее каждой женщины в поколении предрешено, и только тоска и одиночество висят над каждой матерью и дочерью, над каждой человеческой единицей женского и неженского пола.
Вдруг нет, и куда пойдет душа, кому она вообще нужна, если только боль и страдания
Вдруг нет и для нее, Саши, тоже нет надежды.