Весь период терапии я живу сегодняшним днем. Мне хочется переместиться вперед, но я не уверена, что будущее существует. А все, что я успела накопить, кажется тяжелой ношей. Папа не думал, что умрет, однако это случилось. Посреди суеты, спешки и жизни. Всю осень меня не отпускают мысли о том, что я столько собирала, копила, складывала. И это и есть то личное, что, по идее, не должно иметь права на существование после моей смерти. Что делать с дневниками – выбросить, сжечь? Старые письма, тексты. Материалы с различных курсов. Вырезки из газет, рецензии. Журналы. Столько всего оставлено на
У Матса не меньше бумаг, книг, дисков, фильмов, одежды. А у детей и того больше. И сколько мы сохранили вещей из их детства. Практически все рисунки, пазлы, игрушки, наряды. Все это валяется в подвале. А еще горы вещей, которые хранят у нас родственники и знакомые. У нас ведь свой дом с темным сырым подвалом, неужели там не найдется места и для их хлама?
А теперь еще и Молиден в Онгерманланде, целый хутор с многочисленными хозяйственными постройками, стоит и ждет, когда мы им займемся. Но пока не закончилось лечение, я не могу думать о Молидене. И говорю себе –
Я пытаюсь следить за тем, чтобы дома все было как обычно, насколько это возможно. Еда, вечера перед телевизором, уборка и стирка. По выходным – прогулки в лесу, по корням, среди сосен и валунов. Но отец Матса совсем плох, а я тяжело больна. Всю осень на Матса злится его сестра, он безумно переживает. Она не звонит, не отвечает на его сообщения. Он покупает подарки, посылает их в декабре. Я говорю – ведь это, наверное, ей следовало бы поинтересоваться, как дела у нас и у наших детей? Поздравить девочек, когда они отмечают день рождения? Разве сейчас, в данный момент, не наша семья переживает кризис?
Иногда днем, оставшись в одиночестве, я сжимаюсь в комочек на кровати. Слушая джаз, пытаюсь укачивать саму себя. Перестаю бороться со сном. Я гуляю, двигаюсь, правильно питаюсь. Но мои силы не бесконечны.
Когда в октябре 2019 года Оса узнала, что у нее подозрение на пять метастазов в костях грудной клетки, а потом, после онкологической конференции, ей сообщили, что риск метастазов составляет пятьдесят процентов, а другие пятьдесят процентов – шанс, что это никакие не метастазы, а доброкачественные сосудистые образования – гемангиомы, я поступила неправильно. Оса тут ни при чем, я виновата сама. Мне так хочется снять с нее гнет страха, но я понимаю, что это невозможно. Внезапно я оказываюсь в привилегированном положении, человеком, у которого есть перспективы на будущее. И пока Оса проходит обследование и ждет результатов, я замечаю, как легко поддаться страху. Сделать что-то не так. Сказать что-то, что лишь ухудшит ее положение.
То, что помогло мне, необязательно поможет ей. Для меня пережить кризис – это принять ситуацию такой, какая она есть, насколько это возможно. Когда я ждала результатов, меня совсем не утешало, если знакомые говорили: «Может быть, это вовсе и не опухоли!» Утешало другое: «Я понимаю, как тебе страшно». И рассказы о людях, прошедших весь ад терапии и вылечившихся. У меня не было иллюзий – я знала, что лечение предстоит очень тяжелое, но меня утешала мысль о том, что из этого тоннеля обязательно будет выход. При этом слушать истории об умерших от рака было просто невыносимо. А вот воспринимать жалобы на кризисы иного рода, не грозящие гибелью, не было никаких сил.
Возможно, я ждала от окружающих примерно такого сигнала: «Если захочешь поговорить, обсудить свою тревогу, я побуду рядом и смогу выслушать».