Никто не хочет поменяться с другим полностью. Какое-нибудь качество — пожалуйста, но полностью — нет.
Каждый защищен самой плотной на свете сферой. Иногда кажется, что нам удается пробиться сквозь нее к другому, но это только кажется.
Только попробуй прорвать эту сферу, как под ней все закипит, заколеблется и проглотит тебя с потрохами.
Твоя оболочка не даст тебя в обиду, если тебе покажется, что на нее посягали, ты отомстишь.
Комплексы старых писак: Нагибин и Астафьев.
Астафьев — тоже мне, Гаврила Державин, зашел в нужник и тычет студентов, пришедших на встречу с ним, как нагадивших котят, ему обидно, что юность его прошла в голоде, холоде, сиротстве, злоба к маменькиным сынкам у него не выветрилась и до шестидесяти лет. Только теперь он может им наконец отомстить.
Сибирские интеллектуалы посрамлены.
Возможно, какой-нибудь восторженный юноша приготовил к этому долгожданному дню заветный опус на суд мастера, но после того, как его и всех его сокурсников этот суровый мужик принудил сначала к штрафным работам — мыть гальюн, да еще об этой своей выходке торжествующе сообщил во всесоюзной газете, угас не один благородный порыв в городе, где отказалась замерзать великая сибирская река.
Не заглядывайтесь, юноши, в волосатые уши невротическим старцам.
Осуждаешь шмелей-кукушек. Живут в чужом гнезде, притворяются тихенькими. Потом выкидывают всех куколок и личинок. Понимают, что важнее только матка, что ее гнезду конец, катастрофа всего рода. А другие рабочие как ни в чем не бывало, в нашем гнезде жизнь идет по-прежнему. Но род обречен.
А смотришь — слушатель уже примолк. Ты еще продолжаешь рассказывать, досказываешь, а уж не туда, уже можно отнести и к твоему гостю.
— Тихенький, поселился, — это можно отнести и к нему.
Когда говоришь о людях, не то что о людях, о шмелях, посплетничаешь о шмелях — опять невпопад.
Душу мою я никогда не ощущала внутри себя, всегда — вне себя, за окнами.
Я — дома, а она за окном. И когда я срывалась с места и уходила — это она звала (не всегда срывалась, но всегда звала!).
Как скромно, печально я тогда сидела, как озабочена была ответственностью, на меня выпавшей, как по-товарищески пригласила его в советчики, как быстро передалась ему наша печаль, и как ему тоже захотелось, чтобы кто-то его спасал. И как неловко ему вдруг стало своей сытости и громогласности. И он вдруг извиняюще сказал: «Все так плохо, если бы не дети», — и вздохнул, как только он один умеет, вполне искренне, зная, что есть еще пятнадцать минут в запасе.
«Ну вот, я душу отвести пришел, а тут... — еще вздох, но уже он приподнялся, встал, — мне пора...»
В театре музыкальной комедии душу надо отводить, коли она так податлива на растекание по многим руслам, кому придется зачерпнуть этой теплой водицы? Я не берусь измерять ее температуру и чистоту. Однако я великодушна. Ах, как приятно использовать все смысловые запасы и тайные оттенки ситуации.
Как соотносится одна история с другой. Как быстро принимает он депрессивные оттенки чужого горя, хотя для решения, которое должно было сегодня осуществиться, понадобились долгие годы, а этот, зашедши на полчаса отвести душу — вдохнув тот воздух, который устоялся здесь давно, — тут же понял, чем здесь дышат, и пожалуйста, почти готовый товарищ по несчастью.
Хотя, конечно, смешно появляться здесь преуспевающим, веселым и деятельным, Боже упаси, — как ни в чем не бывало. Поэтому и первое удивление: все так же? Ничего не изменилось?
Однако все на своих местах, никто не всплыл вверх брюхом и не потонул, скрючившись пополам.
Я только-только начала сохранять какое-то равновесие (хранились в тесном тазу засыпающие живучие карпы — кто-то всплывал белым брюхом, кто-то еще держался на боку, хотя верхним плавникам уже недоставало воды. Можно взять всплывшего и уложить его на левый бочок, и он вдруг вильнет ожившим плавником и лениво передвинется чуть подальше от умершего белобрюхого брата. Можно пустить рассекающую струю воды, и часто, торопясь, по ошибке раскручиваешь до отказа кран с горячей водой — но что может еще случиться с этими горемыками.
Пройдет еще ночь, и все они всплывут. И пущенная утром вода мертво разгонит эту заснувшую снедь).
Холодные пруды в полнолуние, тонкие японские пальчики крошат корм, осенний ледок покрывает воду и чудом держащиеся на нем мелкие камешки, брошенные чьей-то нетерпеливой рукой.
Скоро можно осторожно спуститься на лед и заглянуть в глубину. Они там. Тяжелые зеркальные карпы.
К исходу зимы они могут задохнуться, если не прорубить отдушин.
В Лондоне N. уговорила меня съездить на экскурсию, и вот что со мной случилось, и самое странное, что мне об этом очень нравится вспоминать, — меня стало клонить в сон, и где-то на мосту я просто заснула, а открыла глаза — Тауэр, и туристы снуют по его стенам.