Рядом с нами, то справа, то слева, проносились другие гондолы, и в это мгновение, словно при короткой вспышке молнии, мы могли разглядеть их внутренность, казавшуюся освещенной одним из тех отблесков, какие видны на картинах Рембрандта.
И тут я возблагодарил случай, вынудивший меня приехать в Венецию в ночное время: увиденная подобным образом, в такой час и в обстановке тишины, безлюдия и поэзии, она ничего не потеряла от своего очарования. Это по-прежнему была Венеция пятнадцатого века, с ее тремя инквизиторами, ее Советом десяти, ее сбирами, ее бронзовыми устами и ее каналом Орфано; это по-прежнему была Венеция с ее мертвенно-бледными ужасами; тьма придавала ей ту тайну, какую отнимал у нее свет.
Наконец, мы вошли в Большой канал, в одно мгновение приведший нас к гостинице «Европа», бывшему дворцу Джустиниани.
Для того, кто хотел бы увидеть Венецию в трауре, момент был выбран удачно. Венеция пребывала на той стадии уныния, какая следует за отчаянием; Венеция слышала грохот пушек Сольферино; Венеция видела на горизонте белые паруса французской эскадры; затем пушки смолкли, паруса скрылись из виду, и Венеция, на короткое время поднятая ангелом надежды с ложа болезни, вновь рухнула на него, испытывая еще большие страдания и сделавшись еще ближе к смерти.
Тем не менее Венеция, в материальном плане неспособная ничего сделать против своих угнетателей, в нравственном отношении борется с ними с необычайной настойчивостью, энергией и сплоченностью. Все классы общества, аристократия, буржуазия и простонародье, прежде настолько отличавшиеся здесь друг от друга, что они составляли нечто вроде отдельных народностей, словно сблизились и объединились под чудовищным гнетом притеснения. Все мужчины, от гондольера до патриция, сделались братьями, и все женщины, от цветочницы до герцогини, сделались сестрами. Таким образом, в Венеции, городе, где некоторые кафе — к примеру, кафе «Флориан», — не закрываются ни днем, ни ночью, венецианцы и австрийцы, по обоюдному молчаливому согласию, ходят в разные кафе, и если случайно какой-нибудь австриец забредет в кафе, где собираются венецианцы, в ту же минуту, не произнеся ни единого слова, не сделав ни единого жеста, все они поднимутся, возьмут шляпы и удалятся.
Два раза в неделю, по четвергам и воскресеньям, австрийцы играют музыку на площади Сан Марко, куда в эти два дня стекается особенно много буржуа и простолюдинов. Так вот, вплоть до полудня, того часа, когда с военной точностью и немецкой пунктуальностью австрийский оркестр выходит с Пьяццетты, площадь Сан Марко и Прокурации запружены гуляющими; но при первом же ударе часов, отбивающих полдень, при первом же аккорде приближающегося оркестра, как если бы буря собиралась на небе, как если бы артиллерийский снаряд разорвался посреди площади, как если бы раздался чей-то крик: «Осторожно, собор заминирован!», вся эта толпа, словно вихрь осенних листьев, гонимых ветром, исчезает, рассеивается по улицам, противоположным тем, откуда пришел оркестр, причем все это напоминает не спокойное отступление, а стремительное беспорядочное бегство.
Казалось, будто для Венеции еще не закончились дни осады, когда она героически оборонялась, и для нее еще не настал час, когда она была вынуждена открыть свои ворота, услышав зловещий крик: «Австрийцы! Австрийцы!»
Но имело место и другое открытое проявление недовольства, явно еще более значительное.
Двенадцатого января, то есть в первый день венецианского карнавала, когда все театры, от уличного балагана Пульчинеллы до театра Фениче, обычно переполнены зрителями, ни один театральный зал не открылся; со 2 по 6 января все драматические спектакли закрылись при полном отсутствии публики.
И тогда директора были вынуждены обратиться с призывом к общественному милосердию.
Каждый театр, объявив, что у дверей будет выставлена чаша для сбора пожертвований, устроил в пользу дирекции заключительное представление. В этот день и чаши, и театры оказались заполнены: самый маленький зал собрал три тысячи франков, чего не было еще ни разу со дня его открытия. Ко времени моего приезда в Венецию все афиши, в последнем крике отчаяния объявлявшие об этом закрытии и просившие о помощи, еще висели на стенах городских домов, и полиция, то ли из стыдливости, то ли из страха, не трогала их. Я сорвал одну из них на мосту Риальто и, совершенно неповрежденную, привез во Францию.
Ну а теперь, после драмы, комедия.