— Ну что ж, в этом случае, вместо того чтобы прерывать танец, кланяться публике и целовать эти цветы, вам следует растоптать их ногами, поняли?
— Да, господин губернатор, поняла; но почему я должна так поступать?
— Потому, что те, кто бросает вам эти букеты, являются врагами правительства. Так покажите, что вы не из числа их приспешниц, презрев их подарки.
— Синьор губернатор, — ответила танцовщица, — ваши наставления суть приказы, и ваши приказы будут исполнены.
И, самым прелестным образом поклонившись губернатору, она удалилась.
На другой день она снова танцевала в театре.
Не стоит и говорить, что ее выход на сцену был встречен громом аплодисментов. О ее визите к губернатору, равно как и о причине этого визита, все знали, и потому на нее обрушился целый дождь букетов, причем около десятка среди них были трехцветными.
Однако она даже не взглянула на эти трехцветные букеты, статисты подобрали их и бросили в уголок. Губернатор, который присутствовал на представлении, чтобы видеть, как исполняются его наказы, одобрительно кивнул.
Спустя несколько минут, в самый разгар танца, к ее ногам упал букет желтых цветов, перевязанный черной лентой.
Желтый и черный — это цвета австрийского флага.
И тут вдруг танцовщица словно вспомнила о наказе губернатора. В один прыжок она бросилась на букет, стала топтать его, ногами раскидывая по сцене истерзанные цветы, пока от них ничего не осталось, затем подняла ленту и швырнула ее далеко в сторону — и все это под такие оглушительные аплодисменты, что театр, казалось, готов был вот-вот рухнуть.
На другой день она пыталась объяснить, что, топча ногами букет, всего лишь следовала указаниям губернатора, но все было напрасно, и ей пришлось покинуть город.
Это изгнание нанесло смертельный удар театру: на другой день его зал был пуст, точно так же обстояло дело на всех следующих представлениях, и потому импресарио пришлось свернуть свою деятельность. В итоге он объявил о заключительном представлении, воззвав к щедрости публики и поставив у дверей чашу для сбора пожертвований.
Чаша оказалась заполнена, и выручка составила десять тысяч франков; однако около девяти часов вечера в зале распространился слух, что двери заперты и все зрители арестованы.
Поднялся страшный шум.
Однако в этот момент раздался голос, перекрывший все прочие:
— Тихо!
Все смолкли.
Тот же голос прозвучал снова:
— Хотите, чтобы двери театра, если они действительно закрыты, открылись в одну минуту?
— Да, да! — закричали все пленники.
— Раз так, тихо!
Зал смолк во второй раз.
И тогда посреди этой тишины, настолько беззвучной, что она сделалась торжественной, послышался тот же голос, отчетливо выкрикнувший три призыва:
— Да здравствует Гарибальди! Да здравствует Виктор Эммануил! Да здравствует Наполеон Третий!
Две тысячи голосов хором повторили три этих призыва. И, словно от прикосновения волшебной палочки, все двери распахнулись, толпа вырвалась на соседние улицы и стала ходить по городу, до двух часов ночи выкрикивая:
— Да здравствует Гарибальди! Да здравствует Виктор Эммануил! Да здравствует Наполеон Третий!
Заметим, что все это происходило в реакционной Вероне.
Я вернулся в Милан, заехав по пути в Мантую. Две причины побудили меня увидеть этот город, не обещавший особых развлечений. Во-первых, семейные воспоминания: в 1797 году мой отец поймал австрийского лазутчика, что привело к капитуляции этого города,[7]
а во-вторых, мне хотелось посетить деревню, где родился Вергилий, расположенную настолько близко к Мантуе, что эпитафия автора «Энеиды» бесхитростно гласит: «Mantua me genuit».[8]Воспоминания о моем отце и история с лазутчиком остались как легенда в памяти мантуанцев, которых я расспрашивал.
Что же касается деревеньки, родины Вергилия, расположенной в четверти льё от города, то она стала крепостью, куда можно проникнуть лишь с разрешения губернатора. Поскольку мы не позаботились запастись таким разрешением, на родину Вергилия нам пришлось взирать с расстояния ружейного выстрела.
В глазах австрийцев Вергилий является поэтом оппозиции.
Вернувшись в Милан, я вновь встретился с Гарибальди. Как он и говорил мне, пристанищем его была вилла на берегу озера Комо, ставшего свидетелем его недавних побед. Я отправился повидать его и обнаружил, что он все еще хромает вследствие произошедшего с ним несчастного случая. Лошадь, на которой ехал Гарибальди, закусила удила, и, когда он попытался въехать в конюшню, дверь которой была низкой и узкой, в опасности оказались одновременно его голова и его колени. Озаботившись самой важной частью тела, он нагнул голову, но был вынужден оставить без внимания колено, и, ударившись об угол стены, оно оказалось рассечено до кости.
Будь я эгоистом, именно в таком состоянии я мечтал бы его застать.
Он обещал мне диктовать свои мемуары, но, принимая в расчет его характер, исполненный жизни, и его жизнь, исполненную движения, не приходилось надеяться, что у него хватит на это терпения.
И, хотя ему был предписан строжайший покой, уже на второй день стало заметно, что он заскучал.