— Знаешь, есть соседи, с которыми всю жизнь в одном доме живешь и привыкаешь к ним, к их странностям. Дед обитает дверью напротив, и когда у тебя в семье скандал, он в курсе дела. Он знает, во сколько ты домой возвращаешься и кто к тебе ходит. Ему делать нечего, и он в «глазок» глядит, когда лифт на этаже останавливается. И говорит он тебе всегда одно и то же, часто именно то, чего ты слышать не желаешь. Ну, какую-нибудь свою стариковскую гадость. Вот и дождь этот дурацкий для меня — как тот старикашка. Приходит и шуршит за окном: нет ребенка, нет ребенка. Или лупит по стеклу: одна, одна. Так и слышу: Кэтрин, Кэтрин, Кэтрин. Ненавижу это имя, эту книгу, отца своего ненавижу, покалечил меня. Это из-за него, только из-за него я проиграла жизнь. И старикашка всякий раз напоминает. Хоть я и так помню. Но это как пальцем в рану. Уээл… привыкла.
Она говорила скорее устало, чем горько.
Оленька подумала, что Кэтрин совсем не истеричка, как ей показалось два дня назад.
— Заберешь цветок?
«Вытащить бегемота из болота» оказалось задачей куда более легкой, чем думалось Оленьке. Кэтрин готова была идти куда угодно, она звонила Пете и давала ему строгие указания по поводу папиной кормежки. Сходили на выставку в какую-то разрекламированную галерею (не понравилось) и на показ мод молодых дизайнеров (Оленькина однокурсница Юля пригласила). Юля оглядела Кэтрин, и Оленька подумала, что глупее глупого было тащиться туда, где с одеждой не шутят. Кэтрин все просекла, стянула губы в нить и затаилась. Разговорить ее удалось только на обратном пути.
— Кэтрин, ну ты же сама знаешь, что махнула на себя рукой. Займись собой, в конце концов. И выброси ты этот дурацкий плащ, ему сто лет в обед.
— Нормальный плащ.
— И не затягивай его так, на тебя смотреть больно. Тебе дыхание не спирает, нет?
— Талия — это все, что у меня от молодости осталось. — Кэтрин помолчала и ехидно добавила: — Это потому, что я не рожала!
Типа, недолго тебе радоваться, разнесет так, что мало не покажется.
Оленьке расхотелось давать Кэтрин советы. А на следующий день она сказала, что ей надо к мужу, болеет как-никак.
Потом Володик вышел на работу и снова стал забирать Оленьку.
Вот и славно, кому охота шастать по холоду, да еще и с мадам, у которой закидоны.
— Пойдем куда-нибудь? В кино? Я лет пять в кино не была.
— Кэтрин, ты же знаешь, за мной муж сегодня заезжает.
— А завтра?
— Ну… и завтра, наверно, тоже.
— Все ясно.
Обиженное такое «все ясно». И — тишина.
Интересно, что ей ясно? Володика не было неделю, Володик вернулся. Кстати, он был совсем не в восторге от ее поздних возвращений. Ей теперь что, отношения в семье накалять? А чего ради?
— Я так и знала.
— Кэтрин, ну что, что ты «знала»?
— Знала, что тебе до меня дела нет. Как и всем.
— Кэтрин…
— Ничего. Вот сдохну, порадуетесь.
— Кэтрин!
— Уээл… я пошла.
А потом Кэтрин сдалась. Она уже не рыпалась никуда, но по-прежнему чуть что, затягивала свою песню. И даже когда рассказывала интересные вещи — о людях, которых встречала в жизни, о времени, в котором прошла ее молодость, — потом как-то незаметно сползала в заезженную колею. Начиналось все безобидно. Например, так:
— Когда я на курсах гидов училась, чтобы экскурсии по Кремлю водить, у нас там был такой тип, вылитый Хлестаков гоголевский. Врал без конца. Нет, ну с преподавателями был ниже травы. А так — врал. И такой фамильярный был, жуть. Бабник, само собой. Кстати, рассуждал о «папе Хеме», высокомерно так: мода-то уже прошла. Ты же понимаешь, каково мне было слушать его «пролистал, ничего особенного». Кстати, я тебе не рассказывала, как Хемингуэй в госпиталь попал?
И Оленька велась на это, чего же нет. Мотала головой.
— Уээл… Ну так он ведь ужасно хотел на войну, а его не брали, из-за зрения. Но он как-то извернулся и устроился шофером санитарной машины. Полез на передовую, и его там ранили, на австро-итальянском фронте. Потом двести двадцать семь осколков из обеих ног извлекли.
— Надо же, есть люди, которые на войну рвутся. — Оленька поежилась. — Я бы ни за что…
— Да ты дальше слушай. В госпитале он влюбился в медсестру. Ему было то ли восемнадцать, то ли девятнадцать лет, а ей двадцать шесть. Агнес ее звали. А сестрам нельзя было амуры крутить, между прочим. Она ему письма писала… а потом говорит, знаешь, молод ты для меня. Со старой женой счастья не будет. Но я тебя люблю и все такое, прощай, выхожу замуж за итальянского графа. Ну, он страдал, а потом оказалось, что родственники графа объявили Агнес авантюристкой, которая до титула дорваться хочет, и костьми легли, чтобы браку помешать. И помешали. Села она на корабль и поплыла себе обратно в Штаты, вся такая несчастная. И знаешь, что Хемингуэй сказал, когда узнал об этом? «Надеюсь, она споткнется на пристани и выбьет себе передние зубы».
— Злой какой.
— Ну и злой! Правильно. Нечего ей было кобениться.
Странно слышать такое от человека, который столько пережил.
— А ты догадалась, в какой книге он их отношения описал?
— Ну… в «Оружии», наверно?
— Ага. Я даже думаю, он специально героиню на тот свет отправил. От злости.