Более того, Микушевич бросает вызов даже таким нравственным ценностям прошедшего XX века — века двух мировых войн, как
коллективное (и анонимное) поминовение павших: начиная с аллюзии на Данте в стихотворении «Вечный огонь», наш современник, казалось бы,
высказывает несовременную и несвоевременную мысль:
Под обелисками только пустоты,
А над пустотами пляшут огни.
Пусть наше войско еще не отпето,
Каждый боец перед Богом предстал;
Души, тела бесприютные где-то,
Всюду тоскуют они по крестам.
Огненных слез мы во тьме не уняли;
После сражений и после погонь
Пишется грозная правда огнями:
Адский огонь — это вечный огонь.
Вспомним, однако, что неприкаянный дух Ельпенора в «Одиссее» просит своего вождя похоронить его, водрузив над ним «злополучным и до
поры безымянным» весло, и таким образом дать ему возможность обрести покой. Соединяя века и продолжая тему «Стихов о неизвестном
солдате» Мандельштама, Микушевич говорит не только о невыполненном моральном и религиозном долге, но и о забвении исторической памяти,
когда, воздавая внешний почет коллективному солдату неизвестному, мы предаем забвению «миллионы убитых задешево» (О. Мандельштам).
Отрицая здравый смысл и «географический морок» не только трехмерного, но и четырехмерного пространства, Микушевич выбирает
иррациональный путь веры в поисках выхода из тупика неверия, безлюбия и скепсиса:
Кто говорит: Ариадна?
С толку сбивают слова.
Осенью так безотрадна
Призрачная синева.
Только морочит беспечно
И никуда не ведет.
Нить путеводную вечно
Дева Мария прядет.
Время для Микушевича «не поток, а река» — не «река времен», а помощница в труде, та река, по которой, «как баржи каравана, столетья
поплывут из темноты». Поэтический мотив Микушевича — время, сгустившееся в движение духа, пространство, ставшее страницей, история как
развитие духовных устремлений и культуры. Именно поэтому он вторично опубликовал свой «Памятник», ставя себе в особую заслугу служение
мировой культуре, которое для него является источником обогащения родной культуры и, стало быть, служа культуре европейской, он служит
культуре русской, русскому языку, России:
И не участвовал я в повседневном торге,
Свой голос для других в безвременье храня:
Кретьен, Петрарка, Свифт, Бодлер, Верлен, Георге,
Новалис, Гёльдерлин прошли через меня.
В готических страстях и в ясности романской
В смиренье рыцарском, в дерзанье малых сих
Всемирные крыла культуры христианской —
Призвание мое, мой крест, мой русский стих.
Останется заря над мокрыми лугами,
Где речка сизая, где мой незримый скит,
И церковь дальняя, как звезды над стогами,
И множество берез и несколько ракит.
В России жизнь моя — не сон и не обуза,
В России красота целее без прикрас;
Неуловимая целительница Муза,
Воскресни, воскресив меня в последний час!
Пять книг собственных стихов издал поэт, которому в 2014 году исполнилось 78 лет, из которых более 50 лет отдано поэзии, литературе (и
еще по крайней мере столько же не опубликовано). Пять? Между ними — тома Новалиса, Петрарки, «Сонеты» Шекспира, в которых впервые
Шекспир зазвучал как Шекспир, а не Спенсер, каким его представил Маршак (переводу «Сонетов» Шекспира Микушевичем — следует посвятить
отдельную статью), перевод других сокровищ англоязычной поэзии от Поупа до Паунда. «Загадочная русская душа» для Микушевича — не
самоограничивающий идеал «почвенника», но поиски пересечения двух миров — Востока и Запада. Это встреча двух культур: одной, усвоившей
классическую древность сначала от Западной Римской империи, как об этом писал русский мыслитель XIX века Константин Леонтьев, а затем, в
период Возрождения, которое Леонтьев называл «эпохой сложного цветения», — от византийской, и другой — славянской, усвоившей и религию,
и культуру непосредственно от Византии. Эта мысль близка Микушевичу: не случайно он все время говорит о культуре как о «цветущей
сложности» и о «золотом веке как о сочетании первобытной невинности с цветущей сложностью» («Проблески»), Потому вослед за Данте, Гете,
Гельдерлином, Мандельштамом, Волошиным, Элиотом, Паундом и Готфридом Венном Микушевич в эссе «Мечта о Европе» говорит о «неделимом
небе Европы», о неделимости средиземноморского наследия, о средоточии «цветущей сложности» национальных культур, не разрушающим
самобытности каждой из них. Благодаря такому видению культуры, истории и реальности Микушевич живет под «неделимым небом Европы» и
при этом остается истинно русским поэтом.
III. «Джинн, выпущенный из бутылки»: о модернистах и постмодернистах в
современной русской поэзии
Московские мифы
О поэзии Генриха Сапгира
Вряд ли кто-нибудь назовет Генриха Сапгира традиционным поэтом. Или детским поэтом. Или визуальным поэтом. Он сам себя называл
формалистом. А я бы сказал просто: поэт, справедливо полагающий, что для достижения своих целей может использовать любые средства: и