— Жить, жлоктать спирт, курить сигареты, красть кожу. Люди головы кладут... Фашисты детей убивают. Две машины людей... женщин... стариков, молодых — всех подряд... А тут из-за проклятых кож, сигарет надо рисковать... Подло это.
Карл Эрнестович налил в стакан спирта, разбавил водой, подал Михасю:
— Взвинтил ты себя... Выпей! Бери! Бери! Это проходит. Все, брат, проходит.
Михась выпил. Спирт обжег горло, расслабляющая теплота разлилась по телу. Стало жалко себя. Разбуженная хмелем жалость распирала грудь.
— Наше поколение, — начал он, чувствуя, что скажет что-то для него важное, — наше поколение так жить не может. Оно не согласно. Вы понимаете это? Нет, вам этого не понять. Вы не такие, как мы. Мы жили мечтою и подвигом. А кто мы теперь? Мы как слепые. Но мы все понимаем. Думаете, легко, если тебе ломают душу? Вы не усмехайтесь. Кто будет лечить тех, кто видел, как умирают люди? Или, может, никому до нас дела нет? Хорошо. Что же будет с нами? Думаете, мы примиримся? Станем безразличными, бесчувственными? Нет, мы лучше погибнем...
Карл Эрнестович оборвал его:
— О друг мой Аркадий... не говори красиво...
Спокойный голос сапожника и эти известные из школьных учебников слова, как холодная вода, остудили пыл Михася. Он почувствовал, что в самом деле говорит слишком напыщенно и красиво, но не сказал и сотой доли того, что было у него на сердце. Да, впрочем, перед кем он выворачивал свою душу? Кто может понять человеческую боль? И кто может утишить ее? Никто...
Михась присел на скамейку, чувствуя невероятную усталость. Сил хватило только на то, чтобы сказать сапожнику:
— А в город я больше не пойду.
— Как хочешь, — безучастно ответил сапожник.
Он взял сигары, пошел в свой уголок и там стал крошить их, смешивать сигарный табак с мелким сигаретным.
Михась вышел во двор. Предвечерняя деревня, как и всегда, жила по-своему. Скрипели колодезные журавли, во дворе у Мартыненковых пилили дрова, и звон пилы долетал сюда.
А на той стороне деревни из Акулининой хаты выходили на улицу парни и девушки, и, вероятно, Лешка Лямза играл на гармони. Нежная мелодия старинного вальса "Березка" была похожа на похоронный марш. Она болезненно откликалась в душе Михася.
Он стоял, прислушивался к этой щемящей боли и почему-то радовался, что чувствует ее.
Перед сумерками на западе небо прояснилось и ярко разгорелось багряными сполохами. Только над головой и до самого горизонта к северо-западу висела темно-бурая туча.
Земля готовилась к зимнему сну. Легкие редкие снежинки уже медленно порхали над землей, подгоняемые остывающим воздухом. А на маленьких кристальных лужицах появлялись тоненькие голубоватые прожилки мороза. Твердела земля под ногами, жесткими становились слабые травинки, все еще тянувшиеся вверх в поисках солнца. И неутомимо дул холодный колючий ветер.
Михась чувствовал дыхание зимы, и на душе становилось тяжелей, хотя он всеми силами пытался превозмочь эту боль н тоску.
Он постоял еще несколько минут. Вспомнил, как цвел чабёр на опушке у Рассек, где лежали убитые карателями люди. "Живое будет вечно существовать. Фашистам его не уничтожить. Таков закон", — подумал он и вернулся в хату.
Ужинали при тусклом свете коптилки. Изредка перебрасывались ничего не значащими словами. Потом мать начала стелить постели.
— Может, пройдемся, Миша? — спросил сапожник. — Спать что-то неохота и работать не хочется.
Они вышли во двор. В черном небе впервые за всю осень ярко блестели звезды. В этом бесконечном мироздании Михась вдруг почувствовал себя маленьким, как песчинка, но человеком, сильным своим разумом, охватывающим необозримую вселенную.
— Пройдем-ка, Миша, к лесу, — предложил сапожник.
— А может, лучше по полю?..
— И полем пройдемся. Люблю тишину...
Они шли молча. Под ногами шелестела трава, прихваченная морозом. А откуда-то из деревни доносились голоса. В морозном воздухе они казались гулкими, звонкими.
За хутором Степуржинских, от которого остался только садик, Карл Эрнестович свернул направо, в глубокий овраг. Михась заметил это только тогда, когда они стали спускаться под откос.
— Там глухо и темно, — сказал он.
— Не бойся, пойдем.
Михасю было безразлично, куда идти. Они спустились в овраг, прошли вдоль ручья по узкой тропинке, поросшей кустами, потом стали подниматься по склону, хватаясь руками за холодные ветки. Михась догадался, что они пробираются к старому сараю, где Степуржинский изготовлял кирпич.
— Ну вот и пришли, — тихо проговорил сапожник.— Ты постой здесь, а я сейчас.
Карл Эрнестович исчез в темноте. Потом он вернулся, что-то держа в руке.
— Влезь, Миша, вот на эту елку, — попросил он.
Михась вскарабкался. Сапожник подал ему конец проволоки, попросил закинуть ее куда-нибудь на сук повыше. Когда Михась слез, сапожник уже сидел на куче битого кирпича и что-то вертел в руках. Вспыхнули зеленый и красный огоньки, как два разноцветных глаза, потом загорелся белый под козырьком, направлявшим свет вниз.
— Садись, Миша, послушаем Москву.