Тышкевич, испугавшись, что за женщинами скрываются немцы или полицаи, шепнул Чаротному: поглядывай по сторонам, может, провокация. Тот кивнул головой. Иван Анисимович видел, как он загнал патрон в ствол.
Женщины, боязливо озираясь, остановились в нескольких шагах. Отсюда, с партизанской стороны, к ним пошел Замыцкий.
— Зачем ты детей привела? — спросил он у женщины в кожанке.
Она молча протянула ему розовый сверток. Василь неумело взял его, не выпуская из рук винтовки. У него был смущенный, растерянный вид.
— Кто тут старший? — спросила жена Василя. По голосу чувствовалось, что женщина волнуется, но хочет по казать себя уверенной и смелой.
— Чего вы хотели? — спросил Тышкевич.
— Стало быть, ты начальник?.. Ну, так с тобой и говорить будем... Видишь, сколько у нас будущих сирот.
Тышкевич думал над тем, что ответить женщинам, как успокоить их. Но они заговорили одновременно, и было очень трудно в этом беспорядочном гомоне уловить главное. Он слушал, склонив набок голову. Краем глаза он видел, как хмурится, кусает губы Вера Прусова.
— Бабы, тише! — приказала жена Василя, и женщины умолкли.
Иван Анисимович остановил свой взгляд на дочурке Василя, что пугливо прижималась к матери, обнимая ее за ноги. В глазах девочки — слезы и страх. Тышкевичу захотелось приласкать ее, и он нагнулся, чтобы взять ребенка на руки...
— Ой, мама, боюсь! — завопила девочка.
— Чего ты, глупенькая? — торопливо проговорил Тышкевич, отступив на шаг.— Не бойся. Видишь, тата не боится. Дети тоже не должны бояться.
— Ты страшный,— сказала девочка и спряталась за отца.
"Наверно, страшен,— подумал Тышкевич, проводя рукой по небритому лицу.— Все мы такие".
Он впервые заметил, что люди обросли, что одежда на них неопрятна, грязна и сами они, черные, взлохмаченные, на себя не похожи. Раньше он не обращал на это внимания и теперь заметил это только потому, что женщины были неплохо одеты, чисты, причесаны, похожи на людей из другого мира.
— Так вот, товарищ, не знаю, как тебя величать, пришли мы за своими мужьями,— снова заговорила высоким дрожащим голосом жена Василя.— Отпускай их по домам.
— Одни домой не пойдем.— Одинокий женский голос из толпы взбудоражил молчавших женщин.
— Чего тут скрываться?..
— Немцы не звери...
— Москву ведь сдали...
— По-хорошему просят...
— Жизнь своя дорога...
— А дети — сироты.
Тышкевич поднял руку. Гомон постепенно замер.
— Товарищи, я никого не удерживаю. Но я знаю, что вас обманули. Придут мужчины домой, и их посадят в гестапо. Потом расстреляют.
— По-твоему, пусть его убивают,—жена Василя забрала розовый сверток из рук мужа, поднесла к Тышкевичу.— Его тебе не жалко.
От ее голоса ребенок проснулся, заплакал, потешно сморщив носик и раскрыв розовый беззубый рот.
— Как же ты мог такое сказать? Ребенка, неразумного ребенка осудить на смерть?
— Гражданочка, я такое не говорил. И еще раз повторяю. Немцы хитрят. Они хотят выманить людей из леса, чтобы потом их расстрелять.
Наступило тревожное затишье. Жена Василя расстегнула тужурку и кофту. Иван Анисимович со странным безразличием и беззастенчивостью смотрел, как женщина из-под низу взяла на ладонь белую грудь о коричневым соском и поднесла ее ко рту ребенка. Он сразу затих, и женщина несколько минут смотрела на него с тем тревожным умилением, которое бывает у матерей в самые трудные минуты.
— А что же нам делать? Ну вот, скажи, дорогой наш человек. Нам что делать? Была бы я одна, думаешь, пришла бы сюда? Но дети. Зверь и тот не бросает детеныша в беде. Сам погибает, а детеныша защищает. А человек ведь не зверь. Как же он останется в лесу, если будет знать, что его ребенка завтра расстреляют?
— А если он вернется домой, а его и вас все равно расстреляют?
— И так может быть.— Она закрыла лицо ладонью, долго терла высокий белый лоб, думала.— Умирать, так вместе... Нет, если он вернется, детей не тронут. А если тронут, то хоть наша совесть чистой останется. Перед ними чистой.
— Пусть сами решают,— сказал Тышкевич.
Он понимал, что сам не может решить этот сложный вопрос. Нет у него ни морального права, ни твердой воли, чтоб заставить людей остаться в лесу. Он со страхом подумал: а как бы поступил он сам, если бы пришла его жена с детьми? Как?.. Это же все равно что самому убить детей... Но тебя не помилуют. Ого, нет! И их, возможно, тоже... В том-то и дело, что возможно.
Ответа он не нашел. Зашел в хатку, сел. Саморос смотрел на него сочувственно.
— Ситуация...— И вдруг словно воспламенился: — Если какая-нибудь сволочь после войны скажет, что нам было легко в лесу, что мы ничего не делали тут, голову оторву.
— Такое только и может сказать сволочь, которая сама ничего не делала,— ответил Тышкевич.
В хатку входила Прусова. Она шла как-то боком, неуверенно, как тогда, когда ранили Самороса.
— Ушли... Даже не оглянулись,— сказала она и вздрогнула, словно обожглась.
— Стыдно и больно... — донесся голос Самороса.
— Стыдно им... А мне не было стыдно, когда мать убили?.. И ты хорош... "Я их не держу"... А их задержать надо было.
— Винить их нельзя, но и оправдывать тоже нельзя,— ответил Тышкевич.