Витя побежал, набросив на плечи старую свитку. Вера Павловна осталась одна. Тышкевич бредил, кричал. Она растолкала Ивана Анисимовича, заставила выпить аспирин, но усидеть в хате не могла. Заперла дверь и пошла в поле. И там она не находила себе места. Прошла вдоль линии железной дороги. В бункере немцы пели песни. Это немного успокоило ее, и она бегом направилась домой. Прислушалась: тихо. Боязливо зашла в хату. "Если умер, что тогда будет?" Бросилась к запечью. Тышкевич спал.
Непривычно медленно угасал короткий день. На землю опускались осенние сумерки. Наконец пришел Кацура. Бочком пролез через узкую дверь хаты, отряхнул мокрую шапку.
— Я уже все знаю, Вера Павловна. Витя по дороге рассказал. Ну, как он?
Вера Павловна плакала. Напряженные нервы сдали.
Тышкевич сквозь дремоту слышал чей-то чужой голос. Но он не волновал его. Было хорошо качаться на волнах, слушать людские голоса, далекие, ласковые. Кого-то утешали, упрашивали. Потом по глазам ударил яркий свет.
— Как вы тут? — Голос чужой, мужской.
— Как у бога за пазухой,— шутил он, почему-то решив, что это нравится незнакомцу.
— А меня вы узнаете? Я — Кацура...
Тышкевич напрягал память, но ничего не мог вспомнить.
— Ходить вы можете?
Он промолчал. Зачем ходить, если так хорошо лежать, раскачиваться. "Ага, я в гамаке лежу, а Маша за пивом пошла".
— Иван Анисимович, вам надо уйти. И Вера Павловна боится. Не приведи господь, немцы зайдут — ее первую расстреляют.
"Вера Павловна! Никольский! Мне надо скорее уйти. Она хорошая, славная. Я уйду, обязательно уйду".
Сон, как липкая паутина, смежал веки. Иван Анисимович с трудом превозмог его и медленно выбрался из своего закутка. Стоял на слабых ногах, разглядывая незнакомого человека.
— Нам надо идти, Иван Анисимович. Тут недалеко, верст пять. Я вам помогу.
— Хорошо. Я сам хотел... Пойдем.
Ему дали какой-то дырявый плащ и большую шапку. Держась за стену, Тышкевич вышел на улицу.
Дышать стало легче. Медленно, трудно возвращалось сознание.
И они пошли вдвоем, обнявшись, как мальчишки.
13
В городе на стенах мокли под дождем немецкие приказы: короткие, как винтовочный выстрел, и длинные, как слепая пулеметная очередь. И те и другие обещали людям одно: смерть.
В начале оккупации приказов боялись, теперь привыкли. Человек привыкает ко всему, даже к мысли о смерти. У людей появилось какое-то настороженное ухарство: нарушали приказы на каждом шагу и хвастались этим.
Прусова остановилась у дальних родственников на тихой окраине с немощеными, как в деревне, улицами. Из окна виднелось еврейское кладбище — черные ряды каменных плит без единого деревца.
Невестка, жена Петра Прусова, троюродного брата Веры Гавриловны, топила печь, ругала мужа за то, что вчера нажрался спирту и теперь без просыпу спал на кровати или, может, притворялся спящим, не желая отвечать на ругань.
— Все люди как люди,— жаловалась она Прусовой,— а мой лодырь лежит весь день, а вечером ищет, где бы выпить. Другие на железную дорогу пошли работать, торговлю свою заводят, а мы как жить будем, пьяница ты проклятый?
Она ткнула кочергой в одеяло. Петро повернулся, как медведь в берлоге, высунул из-под одеяла черную лохматую голову.
— Ну и язык у бабы. Говорили, что вечный двигатель нельзя придумать. Лучшего двигателя, чем бабий язык, не найдешь.
— Я тебе кочергой как врежу — сразу зашевелишься! — пригрозила жена.
Вера Гавриловна слушала семейную ссору с чувством той неловкости, которая бывает у одиноких людей. Перед смертельной опасностью, нависшей над страной, ссора казалась никчемной. Неужели люди не знают, что ожидает их? Может, завтра станут перед общей могилой и поймут, что напрасно спорили, но будет поздно. А может, они примирились с оккупантами?
Когда Прусова шла в город, ей думалось, что все будет по-иному. Петро сразу же загорится ее пламенной идеей, сам предложит свои услуги, бесстрашно начнет создавать подпольные группы. Кто же будет создавать, если не он, механик, рабочий человек, которому советская власть дала все права. Полину, его жену, Прусова собиралась использовать для работы среди женщин. Когда-то Полина работала на трикотажной фабрике, бегала в красном платочке, а на демонстрациях шла в колонне в фирменном трикотажном костюме. Собственный домик, огород, садик, дети оторвали ее от рабочей семьи. Но должна ведь была остаться в женщине рабочая, пролетарская гордость.
Теперь Прусова, послушав эту нудную ссору, почему-то боялась начинать разговор. Было бы куда, кажется, убежала бы отсюда. Нашла бы таких людей, чьи мысли и вся сила ненависти сосредоточены только на одном — на борьбе с немцами. Перебирая в памяти своих знакомых, Прусова неожиданно подумала, что друзей у нее немного, и те отступили с Красной Армией. Может, и остались где-нибудь незнакомые друзья, единомышленники, но попробуй найди их...
Полина собиралась на барахолку. Запихивала за пазуху маленькие пакетики с сахарином, какие-то медикаменты, вероятно награбленные в аптеках, когда горел город. В сумку положила несколько пачек махорки, спички.