Через час из разговора с пленным майором-артиллеристом я узнал, что в карьер согнано пятьдесят тысяч человек. Это были те из Шестой и Двенадцатой армий, кто был взят в плен.
Зеленая Брама — место «Уманской ямы». И теперь я новый обитатель ее.
Большинство из тех, с кем я разговаривал, были взяты в плен у села Подвысокого. Окруженные частью СС, красные командиры и солдаты выжили потому только, что их было слишком много.
— Расстрелять такое количество пленных невозможно, расстреливать часть нет смысла, — поправляя круглые очки на переносице, говорил мне другой майор, интендант. — Такое количество людей можно использовать для физического труда. Но пока они там, — он посмотрел вверх, — решают, для чего им столько рабочих рук, мы будет здесь подыхать с голоду.
Ночью пошел дождь. На этот раз настоящий. Струи воды сбегали по стенам карьера. Прихватывая с собой глину, эти потоки заползали под меня. Укрыться было негде и нечем. Я уже слышал кашель в яме, мог классифицировать его и даже с закрытыми глазами знал, где находится туберкулезный больной, на каком участке осел тифозный и где скопление простывших. Там, где находились мы с Мазуриным, признаков заболевания еще не наблюдалось. Но я понимал, что это ненадолго…
Ночью я смотрел на блестящее от дождя лицо капитана, на его промокшую повязку и думал, как повернулась бы судьба, не догони меня тогда еще начинающий чекист Шумов на крыльце Смольного.
Не исключено, что меня не вызвали бы из палатки и не увезли в Умань. То есть я мог сейчас находиться или в другом месте «Уманской ямы», или быть в другой яме. Менее глубокой, но более тесной. Должен ли я сказать спасибо Мазурину и Шумову? С некоторых пор фамилию капитана я стал упоминать в своих размышлениях первой.
Из окружения не вышел никто. Я бы точно не вышел. Стоял бы в палатке санбата и до последнего резал руки, ноги и выковыривал осколки из ран. И так продолжалось бы до тех пор, пока ко мне в палатку не зашел бы немецкий солдат и не похлопал по плечу.
Как бы то ни было, я жив. Но жизнь моя сегодня — весьма сомнительная субстанция. Выберусь я отсюда живым, и она тотчас станет объектом внимания НКВД. А все потому, доктор Касардин, что не нужно бежать на выстрелы, истекая желанием помочь потерпевшему. И не нужно засовывать голову в кабинеты политических деятелей. Когда они…
Я оборвал мысль на полуслове. Мне было даже запрещено думать о том, что я видел в том кабинете. Яшка — шнырь проворный, он и в войну выживет. Будет ходить и жаловаться на свою язву, после чего переживет всех и с этой язвой умрет от болезни Альцгеймера в возрасте ста десяти лет. Как-то раз мимоходом он сообщил мне, упоминая о своей язве, что в роду его по крайней мере трое мужчин дожили до ста. Ну, эта-то сволочь, Яшка, рекорд побьет!
Итак, забыли и о Яшке, и о Кирове…
Киров шел по коридору, за ним торопился Николаев… как было позже установлено… При входе Кирова в кабинет «зиновьевец» Николаев выстрелил ему в затылок, и вождь ленинградских коммунистов, краса и гордость партии, упал замертво. Мы с Угаровым и еще двумя известными органам лицами занесли вождя в кабинет, где я и констатировал смерть… Потом прибыли коллеги и подтвердили диагноз.
Я вздохнул. Да, так и должен я говорить до конца своей жизни. Мне хочется, чтобы Яша пожил чуть дольше. В конце концов, я перелюбил на своем веку немало женщин, а вот он едва ли попробовал одну.
Успокоенный, я заснул.
Точнее сказать, сначала я подумал о том, как отсюда убежать. И только потом, решив не бередить воображение ввиду отсутствия информации и дождаться утра, закрыл глаза.
Я всегда любил спать под открытым небом. Но только чтобы на меня не текла холодная глина.
В концу третьего дня я уже привык к распорядку. Нас пока никуда не выводили. В яму бросали банки с просяной кашей, из расчета 500-граммовая банка на десять человек, и буханки хлеба. По мере того как они оказывались в руках пленных, буханки разваливались на части. Эрзац-хлеб — рожь, перемешанная с опилками, — вызывал у многих расстройство желудка. Но все равно хлеб съедался сразу, поскольку это было единственное после каши, чем можно было продлить жизнь. В среднем выходило по пятьдесят граммов каши и сто граммов хлеба ежедневно на человека. Столько нужно, чтобы ни жить, ни умереть. Мало-помалу пятидесятитысячное пленное войско наше, благодаря усилиям командиров, упорядочило свою жизнь. Питанием, точнее сказать, распределением его, занимались пленные интенданты. Я проглатывал свою долю сразу и то же советовал делать Мазурину. Делить резона не было, а главное, делать это было небезопасно. Крошечные пайки пищи, попадая в кишечник, накрывались мощной волной желудочного сока. Организм работал, но калорий практически не получал. В часы, когда пищи нет, человеческий организм работает в дежурном режиме, почти в состоянии сна. Я съедал все сразу, чтобы желудок хотя бы некоторое время работал подольше. Впрочем, это все теория из моих медицинских познаний. Все равно никто не делил. Как можно было оставлять что-то из такого количества еды?…