Но она, увы, думала не о выгоде; плохо все-таки знал ее Григорий Иванович. И чем лучше вел он себя, тем больший причинял себе вред. Потому что доброта его стала ей поперек горла. Вероятно, его доброта норовила разбередить в Надежде Петровне совесть, которая в ней отсутствовала. Или, может быть, напротив: доброта его говорила, что у нее нет совести. А она у Нади была…
Беспрецедентное поведение Шнобеля убедительно доказывало, что такого
человека терять нельзя. Ничто не вечно под луной, кончится и новая любовь, как и всё, имеющее начало; но поди ищи тогда такую преданность, какую выказывал Григорий Иванович… Надя понимала это, будучи умом — умнее своей любвеобильной натуры. Но: сколько можно-то? Ясно, как дважды два: пора одному из двух сделать ручкой. Тут каждый час трясешься от страха, что они лбами столкнутся, а тогда… Но — без начфина лучше не жить, лучше сразу в Волгу, от его колдовской улыбки и густого голоса у нее колени подгибались и таяла сладко, как мороженое в вазочке, душа. Вот почему, стоило Шнобелю напомнить кротостью своею о том, что оставить его — никак нельзя, Надежда Петровна чувствовала к нему острую ненависть.Но как ни крути, а сделать некоторые серьезные вещи могла она попросить только Голобородько. Когда, например, одна пенсионерка накатала в книгу жалоб: «Возмущена хамским поведением продавца Кандеевой Н. П. На мою вежливую просьбу поменять мелочь на крупного карпа та заревела белугой, что у нее не частная лавочка, а не берешь, какую дают, то и не надо. Это уже не первый случай неуважения и хамства у т. Кандеевой Н. П. Требую принять меры. Персональный пенсионер, член РСДРП(б) с 1915 года Перфильева Ф. А.», когда написано такое, а случай, судя по предыдущим записям, действительно не первый, кого не стыдно просить помочь? Голобородько (самого-то его в гастрономе на смех бы подняли) еле-еле упросил Соколову Клавдию, предварительно заделав кровельным железом крышу в том месте, где у Соколовой потолок протекал, и Соколова скрепя сердце отправилась в гастроном, где по тайному знаку — трижды кашлянув, была Надеждой превосходно обслужена (на деньги Надины же, полученные Соколовой от Шнобеля), пришла в громкий восторг, о чем и засвидетельствовала тут же письменно как раз под жалобой Перфильевой Ф. А.: «Восхищена любезным обслуживанием продавца Кандеевой Н. П., которая не только помогла мне отделить от мелочи крупную кильку, но и сказала, что это ее долг. И назвала меня „дорогой товарищ“». Подпись, правда, подкачала, потому что, как ни уговаривал ее Шнобель поставить «член РСДРП(б) с 1905 года», самое большее, чего он сумел добиться от перепуганной Клавдии, — это чтобы она подписалась хотя бы: «Стахановец Соколова К. В.» Что было чистой правдой: в 1935 году Соколова побывала даже на слете стахановцев делегатом от табачной фабрики.
Худо-бедно, а положение подправлено. И Шнобель, гордый от сознания своей незаменимости, по-прежнему мягчел, виноватился все более по мере того, как Надя выписывала кренделя, срывая на нем, как тот на Берте Моисеевне, накопившуюся злобу. Чтобы оставить для прибывающего завтра из Оренбурга начфина все только то полно-радостное, что называется любовью женщины и чего лучше не бывает на свете.
А сегодня была еще ночь; и ночью происходило самое страшное: Надя Шнобеля оттолкнуть не могла, как бы честно расплачиваясь телом за двух-трехнедельное отсутствие.
Лучше бы она этого не делала. Лучше бы она делала все что угодно, кроме этого. Потому что слишком чувствовалось: душой у нее не получалось заплатить за отсутствие души.
Раньше она отдавалась Шнобелю, или, скорее, напротив, брала его — охотно, потому что здоровому телу, как бы там ни было, всегда — а почему бы и нет, в конце концов? — хочется получить то, что ему природой положено хотеть.
И вот приехали, забуксовало. Шнобель почувствовал, что хотя Надя сделалась даже податливей, чем раньше, податливость эта окрашена была с трудом скрываемой брезгливостью. Он не понял. Брезговала Надя не им, а скорее собой, потому что с того недавнего момента, когда изумленная Надя заново открыла, очнувшись от забытья, что в телесном общении участвует душа, отсутствие этого элемента в плотской любви начало ею болезненно восприниматься. Скотство какое-то, думала она. А вслух говорила, жалеючи: «Милый», — и гладила по голове; лучше бы, думал Шнобель, уж прямо: «Миленький», как санитарка…