Относительно того, что с ней произошло, распространяться долго не буду. Просто: пора пришла (и это совершенно верно, в духе мало ему знакомых, но кровно чувствуемых гуманистических традиций русской классики угадал Шнобель) — она влюбилась. Отдохнув душой пару лет при помощи Голобородько, Надя — не без боязни — позволила себе уже настоящую
любовь. Каков был он, читатель, вероятно, и сам легко, как говорится в старом еврейском анекдоте, висчитает. Все-таки уточним: он был начфин одной летной части, стоявшей под Оренбургом, в Тоцком, и частенько наведывался в Куйбышев по делам, не упуская за делом и личной жизни. Что до него, он не должен быть и не будет предметом нашего узкоспециального интереса. Нужно только знать о нем то, что совмещал начфин — единственно в своем роде — все достоинства ловкого финансиста с легкой удалью летчика; фамилия его была Ромадин, а ради любви своей он мог даже с опасностью для карьеры использовать служебный самолет в личных целях: велеть прокатить Надежду, куда она попросит. Но удача любила его, ни разу еще не поплатился он за свои фокусы — в те-то времена — даже сутками на «губе»; даже сдачу ему сдавали исключительно хрустящими бумажками и новенькой, еще жирной на ощупь мелочью. Теперь нетрудно будет понять, что позвало Надежду Петровну на новые подвиги любви с той роковой силой, с какой… ну, хотя бы Федю Протасова влекло к тому, чтобы стать живым трупом.Начав понимать человека, как-то неудобно останавливаться на полпути. Поймем и дальнейшее: Надя разрывалась между страстью и жалостью. Что это была за жалость, — к Григорию ли Ивановичу, который молча таял на ее глазах, или к себе: сама ведь себя поставила в такое положение (ведь несчастный же, больной же!), что и полюбить-то спокойно не моги, не моги отдаться большому чувству, — какая из двух это была преимущественно жалость, сказать невозможно, да это и несущественно. А существенно то, что, поскольку в жалости Надиной отсутствовала простая, односоставная подоплека, то и выражалась эта жалость не в здоровом слезном чувстве, а в болезненном, сухом надрыве.
То утешала она Шнобеля тем, что умный, что понимающий — он-де все переждет, что только и делов-то — переждать. Всего только переждать: вообще-то она уверена — лучше его, Гриши, для нее нет и быть не может, он умный, он понимающий, и кто еще так выбьет ей коврики, просто она — слабая женщина и временно не в силах противиться такой сильной слабости; то запрещала ему появляться по две, даже три недели; то опять кидалась ему на шею, задаривала китайскими теплыми рубашками и шелковыми носовыми платками, купленными в Оренбурге, — Григорий Иванович брал, носил, сморкался, как бы желая благодарить и радоваться ее заботе, как бы не желая знать, что от него откупаются…
Утекала меж пальцев. Шнобелевы страх и отчаяние все сильнее перегонялись в злобу, но он прятал ее изо всех сил. Он не смел даже мысленно злиться не то что на Надю, но вообще — при
ней, сделался с ней еще любезней, еще тише обычного. Страх тихой сапой приучил его делать невероятные вещи: брать, например, без вопросов всуе ее сторону и согласно с ней поругивать ее сослуживцев. Дерзал даже Григорий Иванович иногда ввернуть комплимент из последних сил, неумелый, но все-таки.Он любил Надю в те дни, когда была она рядом, до умиления и до полного умаления себя, а потом изнемогал от накопившейся нереализованной злобы. Как-то, когда Берта Моисеевна попросила его выключать за собой свет в местах общего пользования, что он исполнял последнее время крайне неаккуратно, он вдруг побелел, открыл рот, чтобы высказать все, чему он еще не знал названия. Но сказал только: «Я знал. Знал я, что ваш народец — правосторонний, хоть некоторые и ходят по левой для маскировки».
Он совсем не то хотел сказать, и никогда того, что сказал, не думал вроде бы; но сказал с полной искренностью, и отношения с Бертой дали сильную трещину. Чему способствовала Валентина, которая вообще евреев видала в гробу или, на худой конец, в Хабаровском крае. Она даже щукой брезговала — ихняя
еда; а вот на кухне переметнулась сама в себе на правильную сторону, да как вдарит по Шнобелю умным словом: «Антисемит!» Да! На невинном человеке выместил Голобородько свою злобу, чтобы еще добрее, еще нежнее сделаться назавтра с любимой.Он почувствовал, что даже Надин резкий голос вызывает в нем нежные чувства. Он много такого о любви понял, что мало кто понимает; и он боялся думать так, как думал на самом деле, и думал так, как хотелось думать: все-таки Надя побоится совсем, навсегда потерять человека, который так
умеет ее любить. Надо только еще постараться, стать капельку добрее, чуть лучше. Чтобы открыть ей глаза на то, в чем ее настоящая выгода.