Бунт зрел.
Вызревал. И почти вызрел, если повылазили из углов крикуны, а половина бригадиров, с ними и прочего, куда как разумнейшего люду, сгинула.
— И вам говорят о милостях, но что это за милость?! — паренек в простонародном армяке, из-под которого выглядывала рубаха-вышиванка ударил себя во впалую грудь и едва не слетел с бочки. — В чем она? В том, что вам позволено существовать? Работать от зари до заката, не видя солнца? Ваши дети…
— Ишь, поет, — сказал незнакомый полный господин охраннику, и тот от неожиданности подпрыгнул. — Тише, не мешай… вот голосистый, а главное ж, одаренный. Надо, надо что-то с этим делать, а то ведь получается, государству ущерб двойной. Сперва люди одаренные под чужую руку уходят, а после этой руке послушные империи вредят.
Охранник попятился, потому как больно неуместен был господин в своем костюмчике из светлого, в гусиную лапку сукна. Был он невысок, изрядно пухл и к тому же просто-таки лоснился довольством. Выглядывали из кармашка жилета часы, свисала цепочка, мелкими камушками усыпанная, а заодно уж запонки поблескивали, то ли серебряные, то ли даже платиновые. На голове господина сидел котелок, а изо рта выглядывала сигара, которую неизвестный курил неспешно, будто бы в упор не видел опасности.
— А ментальное воздействие, к вашему сведению, — продолжил он, как ни в чем не бывало, столбик пепла о перильца обламывая, — даже столь слабое, оформленное полем, в отношении умов неокрепших имеет невероятную силу… что, не все ныне явились?
— Не все, — сказал охранник, испытывая двойственные чувства. С одной стороны, долг и здравый смысл требовали немедля выставить этого чужака с подотчетной территории, желательно при том самому сюда не возвращаясь, а с другой — ноги будто приросли.
— Список после предоставишь, все же устойчивость к воздействию встречается не так уж часто. А здравомыслие и того реже. Давно сюда ходит?
— Почитай, месяца два… — врать господину тоже не выходило.
— И как часто?
— Когда два раза в неделю, когда три…
— И что вы?
— Докладывали…
— И?
— Гнать не велено, — вздохнул охранник, позволив в голосе проскользнуть неодобрению. Где ж это видано, чтобы хозяин рачительный не просто позволял этакому непотребству случиться, но и поддерживал его, будто нарочно…
— А что велено?
— Велено всех в воротах обыскивать, чтоб зерно и брагу не несли. Брагу-то… это же ж завсегда… по баклажке на брата, отродясь поведено. Пить. От нее и скот здоровее, и дети, — охранник шею вытянул. Толпа шумела, но как-то так… потише, что ли?
Или показалось.
А паренек вот покраснел с натуги. Или может, солнце прижарило? Не, навроде оно еще не так и разошлось.
— И штрафовать стали всех, за любую малость… велено, чтоб порядки… бригадиры-то новые… своих поснимали, почитай всех, кроме Ефиминюка.
— А он где?
— Не пришел ныне.
— Вот разумный человек… и пришлые?
— Только половина… люди на них сердитые.
— Значит, кровью хотят повязать, — толстяк покачал головой и велел. — Иди-ка ты, мил друг, позови сюда еще кого. Толпа — такое дело, контроль над ней взять непросто, а удержать и того сложнее. Тем более после постороннего воздействия. И все же, попомните мои слова, подобное промедление чревато… менталистов следует вышибать сразу, а не играть в государственные тайны…
…Федька был пьян и зол. Он-то и трезвый не отличался тихим норовом, оттого и жена сбежала, детей прихватив, чем учинила Федьке немалое оскорбление. И ведь, потаскуха этакая, не к родителям сбегла — оттудова Федька ее б за волосы выволок, приходилось уже, а к кузнецу, который на соседней улице обретается. К нему Федька тоже ходил, требовал, да только ж Панасик — это не тесть однорукий, у него плечи шире воловьих и ручищи такие, что глядеть страшно. А не только глядеть пришлось. Кузнец Федьку сгреб за шиворот, поднял и тряханул этак, легонько, а после присоветовал не казаться на глаза, если Федька, конечно, не желает, чтоб ему кости переломали.
Федька не желал.
И на потаскуху плюнул: все одно рано или поздно к нему прибежит, некуда ей от законного мужа деваться. Небось, ни один батюшка разводу не даст, что б она там ни говорила, а во грехе жить…
…но злость осталась.
Она росла и росла, пока не вытеснила все прочие чувства. И главное, сделалась всеобъемлющей, туманящей разум, хотя, признаться, его никогда особо не было. И теперь, слушая горлопана, Федька только и думал, как он пойдет к кузнецу, да не один. Кликнет за собой людишек, уже потом, после того, как они завод на ножи возьмут, справедливость восстанавливая.
…и кистенек.
И бабочку… небось, против бабочки ни один кулак не сподмогнет. А после уже и в кузницу огненного петуха пустить можно, и шлюху в ней запереть, потому как большего она не заслуживает. Пускай отправляется прямиком в пекло, а Федька…
…возьмет добычу.
И заживет себе припеваючи.
…злость вдруг ослабла, будто пелена с глаз спала, а говорун на бочке закашлялся и согнулся пополам. И покачнулся, однако встал на одно колено…