– Очень хорошо, – кивнул грал и затаил дыхание, опасаясь, что Икарий возразит. Но тот смолчал.
Женщина развернулась и пошла прочь, доспехи её позвякивали, точно монетки сыпались на камни.
Какое-то время Таралак Вид смотрел ей вслед.
– Она скрывает, – тихим, печальным голосом проговорил Икарий. – Но что-то разъедает изнутри её душу.
– Ты полагаешь, друг мой, – спросил грал, вновь поворачиваясь к яггу, – что она единственная, кто страдает в тиши? Что она одна сжимается от стыда при мысли о том, что ей приходится делать?
Икарий покачал головой.
– Тогда думай о ней, когда решимость тебе изменяет, мой друг. Думай о Мгле. И обо всех других, как она.
Ответом ему была слабая улыбка.
– Ты же сам говорил, что невинности не существует.
– Истинность этого наблюдения не отрицает требования справедливости, Икарий.
Взгляд ягга устремился вниз, потом куда-то вперёд и вправо и задержался на осклизлой обшивке трюма.
– Да, – прошептал он безнадёжно. – Вероятно, ты прав.
На каменных стенах поблёскивала испарина, как будто давление мира сделалось невыносимым. Человек, возникший словно из ниоткуда, постоял неподвижно какое-то время, почти неразличимый в окружающем полумраке благодаря тёмно-серому плащу с капюшоном, но единственные свидетели столь странного появления были слепы и равнодушны – черви, копошившиеся в гниющей плоти, среди трупов, которыми было завалено всё дно расселины.
Смрад стоял невыносимый, и Котильон ощутил, как знакомая печаль подступает к горлу, будто это и был истинный аромат бытия. Бывали времена – он почти не сомневался в этом, – когда он был способен ощущать беспримесную радость, однако память о них истёрлась настолько, что он готов был заподозрить в них фикцию, ложь, сотканную ностальгией. Подобно тому, как у всякой цивилизации имеется свой золотой век, люди тоже устремляются мыслями в прошлое в поисках истинного покоя и благости.
Корни почти всегда крылись в детстве, в том времени, когда тенёта просвещения ещё не сковывали душу, когда всё казавшееся прежде простым, раскрывало свою сложность, подобно ядовитому цветку, что распускается, насыщая воздух миазмами разложения.
Перед ним были трупы молодых мужчин и женщин – воистину, слишком юных, чтобы воевать, – и всё же они были солдатами. Утешительные воспоминания, вероятно, были вырваны из их сознания, ещё когда – в том месте и в том мире, который они называли домом, – они висели, прибитые железными гвоздями к деревянным крестам, не понимая, за какие преступления несут такую кару. Никаких преступлений, конечно же, не было. И кровь, которую они пролили так обильно, не несла ни малейших признаков загрязнения, ибо ни имя народа, ни цвет кожи, ни черты лица не способны сделать кровь жизни менее чистой или менее драгоценной.
Упрямые глупцы, несущие жажду убийства в прогнивших сердцах, полагали иначе. Они делили мертвецов на невинных жертв и на справедливо наказанных – и с непоколебимой уверенностью знали, на какой стороне стоят они сами. Удары ножом куда проще наносить с такой убеждённостью.
Здесь они сражались отчаянно, отметил про себя Котильон, продвигаясь вперёд. Тщательно подготовленное сражение и отступление, призванное выманить противника на себя. Свидетельство отличной подготовки, дисциплины и яростного желания нанести как можно больший урон врагу. Своих мёртвых те забрали с собой, для этих же юных воинов расселина стала могилой.
У него было множество… насущных забот. Необходимых дел.
Живые любят утешать себя лицемерной верой в то, что их слова могут принести мертвецам облегчение. Хуже того, они произносят эти слова, чтобы получить прощение
Впереди послышались звуки: приглушённое ритмичное шуршание, точно железом по грубой коже, затем лёгкая поступь мокасин.