Читаем Оклик полностью

Вероятно, в состоянии истерии он забывает, что творит. За дверью стучало: он переворачивал ящики.

Наконец вышел и, не глядя, сунул мне и паспорт.

Казалось бы, все благополучно завершилось, но неуловимое ощущение тревоги, ожидание подвоха заставляло вздрагивать от взрыва голосов проходящей по улице шумной компании, бояться до времени складывать вещи, с опаской и неверием принимать утреннюю сырость следующего тихо выплывающего желтком солнца на поверхность зарождающегося дня и сладкую простоту будничных часов жизни.

Мама тоже нервничала, затеяла до обеда перебранку с бабушкой, я кружился по двору, не зная, куда деться от их бубнящих голосов, я видел, как вдалеке, на улице возникло незнакомое существо, катящее на велосипеде и явно в нашу сторону, я не знал, кто это, но начал молить, не ведая кого, чтобы существо это проехало мимо, и оно и вправду проехало, и я глубоко вздохнул, и услышал стук в калитку: за ним стояло существо и протягивало мне то ли письмо экспрессом, то ли телеграмму усохшей старческой рукой человечка, развозящего срочную почту; впервые на официальном бланке или конверте значилось мое имя, отпечатанное на пишущей машинке, я развернул и прочел:

"Вы отчислены из Одесского Политехнического института в связи с обнаружением ошибок в вашем заявлении и автобиографии. Вопрос о присуждении вам медали будет обсуждаться в вышестоящих инстанциях. 29.8.52.8.00.

Секретарь приемной комиссии Козлюченко."

Тело стало ватным, пот заливал лицо, бубнящие голоса мамы и бабушки били в висок обморочной абракадаброй: "Дыргейст-мир-ды-юрн-цопст-мир-ди-блыт-гист-мир-ныт-лейбн-махст-мейх-мишиги-их-хоб-фарлойрн-майн-гон-цы-лейбн"!..[48]

Бессмысленность жизни, расползающаяся на глазах в такой солнечный покойный день, сверлящая затылок гамлетовской строкой "Распалась связь времен", соединялась с этим листком, телеграммой, письмом – от всех темных и тупых сил, не ставящих тебя, твою молодость, твои порывы ни в грош, глумящихся над тобой и с жадным злорадством подглядывающих за твоим шевелением страдальчески белыми глазами вурдалаков и бешеных собак, козлоногих леших – Колточихина – Козляковского – Козлюченко…

Я вошел в дом. Стало тихо.

Через полчаса мы уже тряслись с мамой в кабине грузовика до Тирасполя: завтра ведь была суббота, короткий день, а в понедельник – начало занятий, все было предусмотрено с дьявольской изощренностью.

Мы стоим за зданием Тираспольского театра, мы голосуем у обочины дороги на Одессу под безмятежно синим небом божественной бессарабской осени с ровной сухой желтизной дальних кукурузных полей, в гибельной праздничности солнца, в тишине и пыли, подымаемой колесами проносящихся машин и стоящей комом в горле, тишине, в любой миг могущей обернуться пикирующим свистом фугасных бомб, как это и было одиннадцать лет назад, здесь, в Тирасполе, и пыльная листва деревьев вдоль обочины нависает над нами, сдавливая грудь ядовитой зеленью.

Наконец отъезжаем на грузовике, на груде подсолнухов и кукурузы, испуганные и притихшие в заливающей с избытком пространство гибельной праздничности солнца…

Вечером сидим под обгаженной мухами лампочкой, светящейся сквозь зелень листьев, в доме у родственников, на углу улиц Кузнечной и Тираспольской, в центре Одессы, и колченогий инвалид дядя Миша, заведующий клубом какой-то фабрики, с вечно застывшим в уголках глаз страхом, бубнит мне испуганно-назидательно:

– Бойся, ой как бойся их…

На утро, как на место казни, отправляемся в Политехнический. Субботний день, народу мало, тем более заметны какие-то растерянные мальчики, бродящие с родителями по скверику напротив института. В считанные минуты знакомимся, узнаем: двенадцать или пятнадцать человек отчислили из института, и все – евреи, и все – с медалями, золотыми, серебряными, и всем посланы одни и те же письма-телеграммы, только фамилии затем вписаны чернилами (а я ведь этого и не заметил). И что я, из провинции, со своей мамой-вдовой и нищенским существованием, тут и сын полковника милиции с дальнего Севера, папаша которого летит еще в самолете, сын какого-то профессора из Киева. Особенно сближаюсь с малословным пареньком с ясно выраженной семитской физиономией и странной фамилией – Винограй. Все уже записались к секретарю Козлюченко, а в понедельник – на прием к директору института профессору Добровольскому, о котором с тошнотворным однообразием рассказывают все ту же байку, как, стоя в писсуаре института, он демократично здоровается со студентами, отнимая руку от ширинки. Все собираются в Москву, на прием к председателю президиума Верховного Совета Швернику. Кто-то уже вышел от Козлюченко, ползут слухи, слабая надежда сменяется еще более глубоким отчаянием, действует на нервы дебелая крашенная под блондинку жена полковника милиции с дальнего Севера, с уст которой не сходит имя Шверника, как будто она, как минимум, училась с ним в одном классе.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже