Читаем Оклик полностью

Гляжу на него во все глаза: издевается, что ли, надо мной, или с наглой наивностью старого вышколенного хитреца пытается скрыть сильный антисемитский запашок того, что с нами произошло? И все это под прикрытием польского вальяжного аристократизма в смеси с русским простецким панибратством: это же надо – стукнуть по столу министра; кто меня в министерство-то пустит. В этот момент ясно понимаю и на ходу стараюсь привыкнуть к этой мысли: надо быстрее забрать документы, медаль действительна два года, но за этим маячит Козляковский, который забреет в два счета, да что эти козлы, вот лев-иллюзионист играет со мной, мышонком…

В письме сказано, что вопрос о присуждении мне медали будет разбираться в вышестоящих инстанциях…

Пугают.

Так если я попрошу документы, мне их отдадут?

Только пожелайте… Вмиг…

Рука его, более честная, чем изощренный в борьбе за существование ум, потянулась к телефону, замерла на полпути, забарабанила: кажется, он понял, что я понял, даже как-то смутился.

Боже мой, как все понятия жизни перевернулись в считанные часы: в святая святых науки козлоподобное ничтожество вкупе со знаменитым ученым, в ком страх убил остатки совести, гнали с двух сторон в загон щенка, только высунувшегося в жизнь.

Где она до сих пор таилась, из каких щелей так сразу и со всех сторон поналезла вся эта нечисть – тараканы, козлы, мышиные хари – как в белой горячке, дурном сне, вызванные к жизни пылающим на моем лбу клеймом?

– Извините, – сказал я и вышел из этого огромного кабинета через одну приемную, другую, третью: казалось, не выбраться на свежий воздух из бесконечных убивающих суконной скукой присутственных мест – судов, канцелярий, военкоматов, секретариатов, в которых за последние дни я насиделся больше, чем за всю предыдущую жизнь, изнывая и погибая десять раз на дню в этих камерах с запахом тяжелых кожаных диванов, бумагами, уныло тараторящими пишущими машинками под стать уныло-бесполым лицам секретарш; моя щенячья беззащитность, наивная и глупая молодость раздувала раздражением ноздри этих старых усохших самок, вероятно, в стадии климакса, да и всех дряхлых церберов высшего образования, давно отдавшихся в руки необразованным, но наглым борзым и гончим, – и каждый норовил ткнуть щенка ногой в бок.

Документы можно было забрать лишь после обеда. Мы шли с мамой по улицам, спасительно хлестал дождь, но пространство жизни было водянистым, вместе со мной пускало пузыри, и любая афиша, странная человеческая фигура, сам Дюк Ритттелье над знаменитой приморской лестницей, чугунные пушки у памятника Пушкина – были соломинкой утопающему.

Выглянуло солнце. Мама была опять в боевом настроении, всерьез собиралась ехать в Москву, стукнуть по столу Столетову-Прокошкину, чуть ли не врываться к ним, как в годы войны ворвалась в кабинет председателя сельсовета, волоча за собой упирающегося бычка. Она присоединилась к нескольким возбужденно жестикулирующим мамам у подъезда института, я же спустился к морю…

Вот кому было легче: прорва работ – качать щепки и бутылки у берега, корабли на рейде, бить ленивым, но сильным языком волн в причалы, играть с буем. Мрачный дух бессилия, к которому душа только привыкала, был сродни неверному свету солнца сквозь тучи, поверх моря, кишащего суетой порта. Только лагуны, лагуны вдаль тянули к себе как успокоение, открытие чего-то самого нужного и сокровенного.

Опять меня окликнула мама, разыскивающая меня, испуганная.

Чугунная спираль задней лестницы в каких-то тюремных задворках Политехнического, которая скорее ощущалась, как сверло, ввинчивающееся мне в затылок, вела в подземные помещения, где меня должны были вздеть на дыбы: вернуть бумажку с позолоченным обрезом, в которую вошли десять лет моей жизни, вмиг обесценить позолоченную монету, которую бабушка хранила на груди и которая потом затерялась после ее смерти в переездах и закоулках последующих десятилетий жизни.

Пугающе-веселый абсурд, начавшийся с "гыканья" Козлюченко и обращения меня в славянина Добровольским, продолжался: никогда до этого, да и после я не видел сразу такого количества милиционеров, рядами синих и белых мундиров оцепивших вокзал: оказывается, мы попали на открытие нового вокзального здания. Ощущение было, что милицию согнали из всех одесских щелей – в пешем и конном строю. Кошмар белой горячки с синими прожилками гнал меня из Одессы, которой даже нельзя было послать холеры на голову, ибо в ней только о холере и говорили.

Все лезли в вагон скопом, как в повисший тревожным гороскопом календарь расписания поездов надвигающегося года, и я, впервые повисший в безвременьи, неприкаянный, не знающий, что впереди, грустно ощущал этот новый опыт жизни: уже не будет казаться, что сцепщик, ударяющий по вагонным буксам, станционное здание, увитое виноградом, – благожелательны к тебе, делают все, чтобы стать частью твоего жадного интереса к жизни; наоборот – они были враждебны и отталкивающи.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже