Прощаюсь с Беллой недалеко от ее дома, рой мошкары пляшет в свете фонаря все над той же пожелтевшей газетой со столбцами имен под стеклянной витриной: ее уже несколько месяцев не меняли. Решаю не возвращаться в затхлые комнаты института; последним автобусом еду в горы, выхожу на Перевале, у ресторана, где гулянье в разгаре, пенье и крики, и девицы-гусары с бледными от усталости лицами не то, чтобы скачут, а просто валятся с ног между столами.
Тут же по тропинке почти скатываюсь в сторону Чатыр-Дага, и сразу – тишина, забвение, мягкая луговая трава, стрекотание цикад, прямо над головой во всю громаду – Эклизи-Бурун – вершина Чатыр-Дага, и мне предстоит сейчас, при свете луны, взобраться на нее.
Оказывается луг довольно велик, ступаю по мягко пружинящим травам – пронзительный крик из-под моей подошвы, и какой-то зверек, визжа и постанывая, катится в травах; от неожиданности присаживаюсь на корточки, унимаю сердцебиение: ведь это какое должно быть безмолвие, полная нирвана, чтобы зверек потерял бдительность, заснул, не почувствовал моего приближения.
Начинаю подъем. При свете луны в отвесной скале виден каждый выступ с пятачок, на который можно поставить ногу, передохнуть; тело становится собранным, цепким и легким; хватаясь за кусты можжевельника, как за протянутые руки, быстро решаю, в какую сторону рвануться, куда перебросить тяжесть тела.
Через полчаса я на вершине; оглядываюсь: место, откуда начал подъем, зияет невероятной пропастью, и вся долина с едва мерцающими светляками Перевала, кажется, дном, просвечивающим сквозь толщу пронизанных лунным светом вод.
Утром завтракаем за столиком, рядом с палатками, – Сергей Александрович даже за завтраком в шляпе с неизменным пером, похожий на юркого состарившегося мальчика рядом с палеонтологом, красноглазым, тяжким, как утюг, с ограниченным поворотом шеи стариком, профессором Богачевым, о котором ходят легенды среди студентов, столь же чугунные, как и он сам: о том, как однажды через всю аудиторию, поверх студенческих голов, куском породы запустил в мышь, о том, как везя студентов на практику, занял нижнюю полку в общем купе, вышел на минуту; на полку присел какой-то шумный грузин; ребята ему: "Это полка профессора, вы лучше не занимайте ее", а грузин: "Какой профессор, я сам сэбэ профессор"; входит Богачев, смотрит, не поворачивая головы и не мигая красными своими глазами, в упор на грузина, а тот вертится: "Послушай, кацо, ты профэссор, я профэссор…"; "Уйди", говорит Богачев, не мигая; "Послюшай, ты… я", не унимается грузин; Богачев огибает его, садится у окна, упирая ноги в стенку вагона и… задом вышибает грузина с полки; этот специалист с мировым именем как-то в свое время не обратил внимания, что идет мировая война, продолжал заниматься своими моллюсками, немцы не тронули этого чудака, зато свои после освобождения Крыма занялись им вплотную: старик отсидел десятку, за это время единственно близкое ему существо, мать умерла, а он бросился к своим моллюскам, как будто никакого перерыва в десять лет и не было; завтракая, он едва шевелит челюстью и похож на какое-то диковинное ископаемое, ожившее лишь потому, что вдруг увидело пеструю птичку, севшую на вершину палатки, вертящуюся и чирикающую.
Мы с Игнатом уплетаем за обе щеки, еда здесь не в пример нашей с Толей, приготовлена женскими руками ассистента Надежды Васильевны, которая сидит рядом с нами, причесанная, улыбающаяся; для нас не секрет, что это именно для нее старичок одевает шляпу с щеголеватым пером, белый полотняный костюм.
Отправляемся втроем – профессор, Игнат и я – в маршрут. Богачев и Надежда Васильевна до вечера уезжают в Симферополь.
Сначала спускаемся в пещеру Бин-Баш-Хоба – Тысячеголовую, названную так, ибо в свое время здесь обнаружили более тысячи черепов: в давние войны скрывающихся в такой пещере душили дымом, разжигая костры у входа, тяга в пещере весьма ощутима, вход в нее испещрен именами туристов; заходить вглубь они боятся. Завязывается какой-то сумбурный разговор: Мне слова "Хоба" напоминает "Кохба", и я говорю о пещерах в Иудейской пустыне, в которых прятались воины Бар-Кохбы и просто евреи после разгрома восстания, и даже римляне не додумались выкуривать их дымом, старик сыплет в ответ татарскими и латинскими словами, тут вмешивается Игнат, который давно подразнивает старика, и говорит, что читать надо не "Хоба", а "Хоба", и это напоминает ему– "Коба".
Старик хмурится и замолкает. Входим в солнечный, весь просвистанный птицами орешник. Старик оживляется, начинает носиться между кустов: "Ну-ка, кто больше наберет орешков". Один карман у него и так отвисает под тяжестью фотоаппарата. Старик не знает секрета, которым владеет Игнат. На поверку у меня орешков и вовсе ничего, у Игната чуть больше, а у старика уйма. "Так они же все пустые", говорит, не моргнув, Игнат, – глядите, у них же хвостики не отпали". Старик смеется: "Просто завидуешь", начинает щелкать: и вправду все пустые. Старик опять обиженно, как ребенок, хмурится.