Читаем Оклик полностью

Бежит речушка, пенясь между камней. У старика глаза заблестели от новой идеи: ловить форель. Она же обычно стоит в струе, под камнем, ее только рукой и взять. Часа полтора занимаемся этим пустым делом, и не поймав ни одной форели, в приступе деятельности начинаем складывать камни в плотину: вода хлещет сквозь пальцы, солнечный дождь трепещет над нами в листве, старик бегает вдоль речушки, суетясь, подбадривая, щелкая нас фотоаппаратом, водружаем на шест в виде флага Игнатову майку, и тут Игнат опять попадает в десятку: "Назовем эту плотину именем Сталина".

До сих пор терпевший старик, на этот раз впадает в ярость: "Ну да, ну да, именем этого недоучки-семинариста. Узкий лобик, гений всех времен".

Для старика, еще в царские времена бывшего известным экспертом по нефти, натерпевшегося много страха от бывшего сатрапа Азербайджана Багирова, нет более ненавистного имени, чем Сталин-Коба.

Странный этот старик, Сергей Александрович, бормочущий стихи Бальмонта, списывающий даты на симферопольском кладбище, в свои шестьдесят девять лет бегающий по горам, щелкающий фотокамерой, наивный, как ребенок, прыткий на выдумки – собирание орешков, строительство плотины. В эти годы старики ищут покойный угол, а он как будто все время убегает от самого себя.

Бегство через всю долгую жизнь.

На закате опять все в сборе за столом. Старик затевает разговор о тайной вечере, о причащении пищей, об изгаженном мире людей, по вине которых даже природа, девственная и цельная, съедена, залапана, испита. Если это и вправду так, что на старости возвращаешься к младенчеству, то старик впадает в детство: быть может, это выработавшаяся постоянная реакция на несбывшиеся желания жизни, в которой все его идеи, как и природа в шелушащихся, опаршивевших стенах городов, залапаны, уничтожены, испиты, переполовинены, и выходит жизнь его, столь страстно и справедливо претендовавшая на необычное, погибла среди поколений иуд и мерзости доносительства, и единственным спасением было – впасть в детство, чтобы выжить в кровавом лабиринте: нами же эта, похожая на детский лепет, непосредственность, воспринимается как сохранившаяся в старости свежесть чувств.

Мы сидим, замерев, представляя странное зрелище при лунном свете, и старик почти шепотом рассказывает о посещаемых им в юности спиритических сеансах, о столоверчении, о том, что он конечно же не верит всему этому, но вот же девушка одна умерла, и парень, который ее любил, ушел в леса, жил дикарем, зарос, потом вернулся, немного пришел в себя, и на спиритическом сеансе вызвали ее дух, и она заявила присутствующим, что была беременна, парень почернел на глазах: об этом знал только он один.

Надежда Васильевна, клятвенная атеистка, быстро уходит в палатку: от этих рассказов, как она говорит, ей становится дурно, тоскливо, как при наступлении обморока или предчувствии землетрясения.

Сергей Александрович посмеивается, говоря, что вовсе не грешно проявлять интерес к черной магии, и при свете луны видно, как он стар и каким замогильным холодом веет от его смеющегося старческого рта.

О Боге он предпочитает не говорить и этим напоминает провинившегося ученика, который знает, что чересчур частым употреблением циничных слов и курева потерял наивность восприятия, обоняния, осязания, – то, чем еще можно вернуть себе Его высокое присутствие.

Косвенно, не упоминая Его имени, он пытается всяческими уловками доказать, что Бог это порождение нашего страха перед смертью, но понимает, что наше одиночное существование на высотах, порождает думы о Нем.

На следующий день собираюсь назад, на Демерджи-Яйлу, ухожу на минуту за кустик; внезапно старик возникает рядом, в неизменной шляпе с пером: "Что, пугаете разбойников?" Застав меня врасплох, спрашивает в упор и в явно не подходящем месте, как учитель ученика, не очень-то верящего в его выкладки и доказательства:

– Вы верите в Бога?

Но тут возникают Богачев, Игнат, смеясь, перебрасываясь со стариком шутками.

Вопрос повисает в воздухе.

Спускаюсь в долину, иду по узкой тропе между двумя горами – Кудрявой Марьей и Лысым Иваном, поднимаясь в сумерки на знакомое плато, вижу вдалеке наши палатки, пустые, застегнутые: Толя уехал в Симферополь болеть за свою жену, поступающую в пединститут, и мне долгое время предстоит быть на горе одному.

Лежу в полнейшей темноте палатки, треугольник входа серебрится лунным светом, и в нем мерцает смеющийся старческий рот Ковалевского, за ним реют какие-то невнятные метафизические покровы мира, разрываемые сухими истлевшими ребрами, но все это оттесняется живой водой женских лиц – одна Валя сменяет другую, озабоченное лицо Надежды Васильевны растворяется в улыбке Беллы.

Юношеская тяга к метафизике – как оправдание стеснительности перед живой прелестью женщины.

Я погружаюсь в сон, как ныряю в море, я плыву, я стараюсь оторваться от кого-то, кто настигает меня – мой враг, мое сомнение, моя боль, моя женщина…

Да, это Белла…

Девочка, плыви назад, тебе нечего делать в этих гибельных водах, на этих разреженных высотах…

И ее виноватую улыбку относит течением в забытье.

Перейти на страницу:

Похожие книги