Читаем Оклик полностью

Брожу по пустому фойе старого корпуса с одинокой старой вахтершей у входа: она помнит меня, но не знает, что прощаюсь со стенами и этим зеркалом у широких ступеней на второй этаж, где я впервые как бы сбоку увидел свое лицо среди множества других, порывисто выступившее из мрака анонимности.

Замер час, обветшали стены, заброшен фонтан, чуждо шумит новое племя, но истинен лишь тот роман жизни, где поверх вещей, строений и событий, в самой ткани этого романа, как в подземных пещерах, пронизывающих гору, шумят воды, и беспрерывно ощущается связь с бесцельной текучестью времени.

Бывает день, равный десятилетию…

Стою у моря. Закатилось солнце. Минуты сиротства минули. Волшебство продолжается. Весь горизонт обозначается ярко-оранжевой огнедышащей послезакатной полосой поверх свинцово-рыбьей поверхности моря, и все, попадающее в эту световую полосу, кажется околдованным…

Вот и машина, железный жук, открыла и захлопнула с двух сторон дверцы на фоне моря, как расправила и сложила крылья.

Спускаюсь к самой кромке моря – чудо начинается здесь. За спиной, на северо-западе, все уходит во мрак, но на юго-запад раскрывается феерия, однажды подаренная в жизни: море чешуйчато-перепончатое, стально-серое, рокуэллкентовское, изборожденное, как на старинной гравюре, ровным шумом идет на берег, и вся песчаная коса берега, облизываемая отступающими языками волн, фосфоресцирующей каймой светится вдоль моря.

Угольно черны камни лагуны. Стоячее между камнями зеркало воды, неожиданно посреди волн светится ярким оранжевым светом, словно это стеклянная крыша подводного дворца, освещенная изнутри апельсиновым сиянием.

Все гаснет за спиной, а яркая феерия оранжевого и стально-серого медленно перемещается к юго-западу в небо цвета темного ляписа с челноком луны, сшитым из легкого серебра, и дома вдоль берега и даже древние стены кажутся такими присевшими, стесняющимися своей угловатости и надуманности рядом с невоздержанно-буйным чудом природы, ее драгоценных часов, проливающихся и переливающихся цветами в пространстве.

Гряда камней черными горбатыми гномами обуглен-но замерла в гамсуновой черноте и отчужденности среди серебристо, по-рыбьему бьющихся между ними вод, а по внутреннему изгибу лагуны – фосфоресцирующая игра кайм, и стально-оранжевый свет замерших водных зеркал в черных оправах скал несет в себе волошинско-коктебельский колорит дикости и одиночества. Море словно бы на глазах перебрасывается из одного стиля в другой, из одного настроения в другое – от самого северного, холодно-ледяного, рокуэллкентовского до самого южного, одичало-коктебельского…

И ни души.

Какая-то дальняя реклама фиолетовым пятном опрокинута в лагуне.

Весь Акко затаил дыхание, потрясенный спектаклем закатившегося солнца, мощью его печального, очищающего огня, проникшего во все уголки и щели.

Зрелищность этой невероятной земли сродни италийской, и неотменимой частью жизни – диковинными каменными цветками по необъятной римской империи – вырастают амфитеатры с открытой сценической площадкой, по трем сторонам которой, мощно ею стягиваясь, стоят горы Умбрии или Гильбоа, одно небо, и море, и звезды – средиземные.

Сцена амфитеатра в Кесарии вместе с изгибом скамей кажется палубой корабля, за которой обрыв и – вдаль – море, вечное и беспечное, своим глубинным и мощным присутствием проверяющее, эфемерен ли, верен ли спектакль жизни, в считанные часы разворачивающийся на подмостках под накат великих вод, резонирующих в горах Иудеи, горбатых переулках Иерусалима, диктующих ритм псалмам Давида и гекзаметрам гомеровских морских сирен, которые сами боятся псалмопения и затыкают уши воском.

Спектакль, изливающийся на подмостки слуховыми извилинами и трубными изгибами горных ущелий, и два извечных мировых оркестра – моря и гор.

Я вхожу в амфитеатр, сопровождаемый той особой тишиной, которая, кажется, одна хранит эхо отшумевших тысячелетних голосов, криков, оваций: валы восторга и неприязни, кровожадности и милосердия, похоти и любви, смеха и слез, проходили над подмостил ками, откатывались назад, унося в безмолвие и небытие поколение за поколением, а декорации оставались неизменны: в эти часы небывалой мягкости красок горы стоят вдали молочно-голубыми глыбами прохлады, а на ближнем плане деревья стынут легкими влажными мазками желтизны, различных алых оттенков, натеками оранжево-лилового цвета, зелень кажется неслышным выдохом пространства, все краски разбавлены теплынью и прохладой, акварельны, акварельефны; тени, полные лени, во всю длину растянулись под камнями и деревьями; медлительность этой прозрачно-взвешенной красоты потрясает до самых корней существования: словно внезапно и впервые в жизни ты увидел источник того, что задолго до тебя увидели и сумели перенести в краски, слова, музыку Сера-Серов-Пруст-Сен-Санс…

И монолог этой ошеломляющей красоты, вечности и покоя, звучащий с подмостков, в этот миг обращен лишь ко мне одному. Я стою, замерев, я испуган: тем ли, что мог пройти мимо и не услышать его? Тем ли, что удостоился его глубинных тайн, и это накладывает на меня невероятный долг, который я должен покрыть и не знаю как?

В такие мгновения адски трудно понять, где кончается спектакль и где начинается жизнь.

По дороге через горы Гильбоа обнаженной лысиной вечного грешника светилась вершина Саула: по преданию, на ней погиб царь Саул, и Всевышний предал ее проклятию – травинка на ней не растет.

Сын как-то спросил меня:

– Саул ведь знал по пророчеству Самуила, что погибнет на Гильбоа? Почему же он шел туда?

Кажется, ответил примерно так: видишь ли, даже если знаешь, что предсказали гибель, пока жив, и вокруг – пространства света, горы, небо, и – лезвие не у горла, есть еще надежда; и потом: устаешь от ожидания – уж лучше развязать этот мучительный узел…

Вспоминая это, я глядел на горы Гильбоа и думал о том, как не похожи цари Израилевы на привычных царей, а дальние профили гор Гильбоа светились удивительным сплавом лилово-золотистых красок, так напоминавших стихию цвета врублевского "Демона", чьи жгучие зрачки, смягченные этим неповторимым по умиротворенной вечности предзакатным часом, отрешенно смотрели в голубовато-пресные воды озера Кинерет, моря Генисаретского: на северо-востоке, за моей спиной, небо ощущалось более выцветшим, высвеченным пространством озерных вод.

Странное чувство охватило меня в эти минуты, сидящего на краю первого ряда перед подмостками пустынного и такого древнего театра в Кейсарии: как будто всю свою жизнь, все сорок три ушедших года я шел к этому мигу.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Женский хор
Женский хор

«Какое мне дело до женщин и их несчастий? Я создана для того, чтобы рассекать, извлекать, отрезать, зашивать. Чтобы лечить настоящие болезни, а не держать кого-то за руку» — с такой установкой прибывает в «женское» Отделение 77 интерн Джинн Этвуд. Она была лучшей студенткой на курсе и планировала занять должность хирурга в престижной больнице, но… Для начала ей придется пройти полугодовую стажировку в отделении Франца Кармы.Этот доктор руководствуется принципом «Врач — тот, кого пациент берет за руку», и высокомерие нового интерна его не слишком впечатляет. Они заключают договор: Джинн должна продержаться в «женском» отделении неделю. Неделю она будет следовать за ним как тень, чтобы научиться слушать и уважать своих пациентов. А на восьмой день примет решение — продолжать стажировку или переводиться в другую больницу.

Мартин Винклер

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза