— Я все никак не уйду с той декабрьской улицы, когда в Москве играют две премьеры. Одну с вашим участием в Камергерском переулке, вы там в парике, вас зовут Гендель. Другую премьеру играют в Кремле, в хорошем буфете вкусно пахнет, а в золотом фойе расставлены кабинки для голосования: кандидатура Гайдара Е. Т. не набирает требуемого для утверждения премьер-министром количества голосов. На другой день нужное число голосов набрал не слишком известный Черномырдин В. С. Он взошел на трибуну и сказал Съезду народных депутатов, что знает, как руководить. За пять минут до него на ту же трибуну всходил директор ВАЗа Каданников и сказал, что не знает, но постарается. Конечно, съезд проголосовал за Черномырдина — он же знает. А директор Каданников не только признался в незнании премьерства, а даже под трибуну спрятался, будто карандаш уронил. Ну кто же так баллотируется? Я смотрела кремлевский спектакль не по телевизору — вживую. В те же дни вы играли Генделя в спектакле «Возможная встреча». Вчера знакомый театровед напомнил мне: ведь режиссером спектакля был другой! Ну да, говорю. Но художественным руководителем театра был Ефремов, а без него там солнце не вставало. Ну да, согласился знакомый. И все в 1992 году думали на одну и ту же тему: что будет?
Ваш коллега[28] тоже поделился: «Период работы во МХАТе был для меня подарком судьбы — во многом благодаря ежедневному общению с Олегом Ефремовым. Встреча с ним — одна из ключевых в моей жизни. Вообще, все, кто с ним соприкасался, каким-то невероятным образом наполнялись на долгие-долгие годы его преданностью театру, его заразительной жаждой борьбы со всем, что театру мешает, да и просто его огромным человеческим обаянием. Скажу честно, ни дня не проходит, чтобы я его не вспомнил. По самому, казалось бы, постороннему поводу то и дело всплывает в памяти Олег Николаевич — его жесты, улыбка, взгляд, какое-то меткое, брошенное вскользь слово… Ефремова любили и ненавидели. Ненавидеть его было легко. Мхатовская школа разработала технику „пристроек“: сверху, снизу и на равных. Последнее оказывается самым трудным при общении и на сцене, и в жизни. Ефремов это мог и нес по жизни как человеческое кредо — быть на равных. Потому всем и казалось, что он близко — дотянуться рукой… И — ошибались: быть рядом не означало быть равным. И поэтому вызывали раздражение сложные процессы внутри него. Где нам казалось, что и вопроса-то нет, и решение очевидно, срабатывали его деликатность, нежелание погружаться в неприятную реальность, невозможность кого-то своим резким решением обидеть, унизить. Но это не исключало его гнев, беспощадность, непримиримость, когда дело касалось того, что было для него жизненно важно, будь это вопросы театра, житейской этики, внутренней и внешней политики театра. Порой он становился тираном. Я даже в шутку называл его правление в театре демократической тиранией…»
И вот — на десерт. Люблю читать, как они вас то
Рассказывает В. Долгачев: «И вот первая репетиция „Возможной встречи“. Волнуюсь: от начала зависит многое. У меня сложилось необъяснимое убеждение: какова будет первая репетиция, в какой атмосфере она пройдет, какие энергетические токи возникнут при первом взаимодействии в работе, таким и будет спектакль. Наконец собрались. Ефремов, Смоктуновский, Любшин. Взяли в руки пьесу. Они, конечно, предварительно ее прочли. Понравилось — согласились — и отложили до начала репетиций. И вот начали… Я был ошарашен Ефремовым с первой минуты. Он не читал пьесу, а говорил свой собственный текст! Отвечал Смоктуновскому так, как он, Ефремов, ответил бы, не заботясь о том, что по этому поводу сказали бы Гендель и Пауль Барц. Я начал внимательно проверять, следил за каждой буковкой… нет, все точно, слово в слово. Но как легко он говорит, точно от себя!.. На моих глазах творилось чудо актерского присвоения текста. Напротив, Иннокентий Михайлович был словно расплавленный воск: мягкий, пластичный, пробующий, как слова и фразы могут вливаться (если не так, то и вылиться не трудно) в роль; он не давал застывать воску ни на мгновение, чтобы ничто не успело отвердеть. Ефремов же присваивал каждый звук, каждую запятую… „Все мое — сказало злато, все мое — сказал булат…“
„Идти от себя“ всегда было непреложным биологическим законом Ефремова, это сидело во всем его существе. И было главной „молекулой“, из которой вырос „Современник“, во всяком случае, как я его понимаю.
Эта разница подходов, возникшая на первой репетиции, определила и основной конфликт персонажей, выявила разницу мировоззрений, творческих позиций Ефремова и Смоктуновского — Генделя и Баха…»