Да и то, что звалось публикой, давно стало авторствующей аудиторией. Настоящий строитель театра, истинный творец, созидатель и выразитель своего времени — это всё цитаты о Ефремове, которые ничего не скажут поколению, увлеченному антитеатром, иммерсивными шоу. Поколение не представляет, что театр мог быть и храмом, и газетой. Это всё экивоки идеологического лексикона. Даже если сказать, что в день похорон главного режиссера к театру было не пробиться из-за многолюдья и цветов, то глотателя пустот (по Цветаевой) плотным народным восторгом не проймешь. И завидовать поленятся. Возглавлял, вел, руководил — всё слова.
Давать оценки смешно: попытка историчности в шортиках: не эстетично, не этично. Если народная артистка России Евгения Добровольская говорит: «Ефремов — космос, и как можно описать космос!» — она права, на свой взгляд еще как имеет право, и с моим отношением это совпадает, и хотя мне претит
Возможно, интонация. До финиша осталось совсем немного, и я хочу поделиться цитатами. У меня запасена тысяча файлов с интереснейшими текстами, которые неприлично пересказывать своими словами. Подумайте, как можно пересказывать говорящую ситуацию? Она тягостна, чудовищна по накалу страстей, и сей пример из рук вон как некрасив, но меня все время спрашивали знакомые, и я решила обойтись цитатами только потому, что на эту тему мне нельзя высказываться своими словами. Не имею возможности, а мемуарам не доверяю. Предлагаю лестницу из бумажных ступенек. Ни одну из ступенек не считайте золотой. К истине не ведет ни одна, у любого человека есть свой бэкграунд. Помните главное: только дописав книгу «Олег Ефремов», я поняла, что О. Н. — человек-театр. Потом увидела ту же формулу в мемуарах его почитателя и доброго друга Резо Габриадзе, написавшего со своим обычным пафосом: «Он — Человек-Театр». С прописных букв по-русски так нельзя, посему воздадим грамматике: человек-театр. Кентавр. Все, что вы читаете в мемуарах современников, следует видеть как из зрительного зала. О. Н. — на сцене, вы в зале. Не верьте ни слову, ни жесту: специализированный спектакль. Постановщики — зрители. Мемуары — праформат иммерсивного шоу. Не тот, кто на сцене, а тот, кто смотрит, является постановщиком. Как может, так и видит.
— Опять о вас. Говорит как бы друг много-многолетней выдержки: «С тоскливым чувством трезвого партнера лег спать (нас поселили вместе в номере люкс), предварительно спрятав бутылку водки „Пшеничная“, что еще осталась от „грузинских товарищей“ с соседнего стола. Часов в пять утра О. Н. стал расхаживать по комнате в поисках похищенного. Ходил тихо, старался меня не будить, потом терпение его истощилось, и он тихо спросил: „Где?“ Все было выдано. Никогда ни до, ни после мне не приходилось его видеть в таком состоянии. Нет, он не был подавлен или угнетен. Он был разрушен. Черное лицо, повернутый внутрь себя взгляд. Налил немного, выпил и секунд через двадцать глубоко выдохнул. Последствия этого вздоха-выдоха были поразительными. Как будто ангел коснулся его души, лицо его разгладилось, в голосе возникла небывалая нежность».
Но другой как бы возражает: «Ефремов был свободный человек, обладал пушкинской страстью к вольности и непокорством. Он был смел и прям в достижении цели, в работе, в отношениях с людьми. И ни в каких „разгуляньях“ не бывал наглецом или хамом, хулиганом или пошляком. Он работал, как вол, он пер, как танк, всем известно. И пил он, как всякий русский человек пьет: от напряжения, от отчаянья, от обиды, от неумения по-иному расслабиться. И это было его личное дело. Смелость и отвага, свобода имеют свою оборотную сторону: одиночество и отчаянье. Провести много лет подле Ефремова и так о нем написать! Получается прямо по выражению Станислава Ежи Леца: „Хуже нет, когда жизнь прожита с одними, а отчитываться приходится перед другими“. Факт и акт публикации статьи оскорбляет, на наш взгляд, память о нем».
Еще один пристает: «Удовлетворен ли ты жизнью, какую прожил? Был ли счастлив?
— Понимаешь, все эти понятия счастлив-несчастлив — это несерьезно.
— А что серьезно?
— Серьезно вот это: ведь и эмфизема, и остальное закладывается гораздо раньше. Cейчас бы я этого не допустил. Потому что понимаю, что самое ценное — это здоровье. Вот и все. Я жил всегда достаточно активно. В этом, может быть, характер. Я и пил достаточно серьезно. И курил, конечно. И все остальное…»
Адвокатствует некто: «Он живет в другом мире. И когда спускается из разреженного горного воздуха в тяжелую атмосферу асфальта, то способы, которые он применяет, чтобы сохранить свой мир, осуждать не нам».