— Легенда необходима. А раз уж ты так крупно начитана в моих правдивых дневниках, цитируй сама. Собственно, ты так и делаешь. Что ж, я не против. Однажды кто-то должен был стать их читателем, для кого-то я писал все это, а мой отец Николай Иванович собирал всё. Любую мою бумажку — даже промокашки из какой-нибудь тетрадки по химии.
— В том же прямом эфире вас спросили о зодиаке, приметах, и вы не смущаясь выдали слушателям то, что им и хотелось.
— К 1999 году все уже начитались гороскопов всласть. Все, кто мог и хотел, поверили во все, чего просила душа. Ну что ж, я им и сказал, что календарь астрологический интересно бывает почитать: что как подумаешь об этом немножко, и как-то полегчает. Сказал, что я Весы, поэтому склонен к компромиссу. А по году — Кот. Поэтому в любых передрягах все равно на четыре лапки приземляюсь. Во всяком случае, даже из каких-то самых безвыходных положений выходил.
— То есть вы научились говорить и с этими современниками на их языке?
— Разумеется. Я все, что приятно уху слушателя, поведал в необходимых красках. Спросили — с кем я встречал Новый год. Сказал, что с Михаилом Рощиным. Мише, кстати, тоже недолго оставалось. Он успел дописать книгу о Бунине для «ЖЗЛ», о чем мечтал давно. И роман его, представьте, вышел в журнале 1 октября 2000 года, когда мои друзья выпустили в Художественном театре мое завещание, моего «Сирано». В тот же день. А я успел сняться в фильме по Чехову. Мы вообще что-то успели, я думаю.
— Ваша с ним общая работа в театре прославила его как чуткого к современности литератора. Я читала и роман, и его рассказ «Бунин в Ялте», и с его трактовкой Бунина не соглашалась, все это казалось неподлинным. Будто он вырезает и подкрашивает маску, самим же Буниным на себя пристроенную. Позволю себе длинную цитату. Впрочем, в 2020 году гениям, в ней упомянутым, одному 160 лет (Чехову), другому 150 (Бунину), можно и процитировать Рощина по хорошему совместному случаю:
«Да, вот уж повезло так повезло: жить у зимнего моря, опять в Ялте, одному, под дождем и туманом, в самом милом доме на свете, в Белой Даче, у Чеховых, где даже половицы и деревянные ступени, чудится, скрипят о порядочной, сознательной и полезной жизни, жить опять без денег, а потому и без малейшего соблазна и отвлечения, без жены, без семьи и без дома — это уж, видно, на роду ему написано — и день за днем отскабливать, отмывать душу от нагара и накипи жизни, зализывать новую свою рану, открывшуюся там, где и старая еще не заросла, — нет, прекрасно, прекрасно стало, и вот так бы всегда…
Вот так бы всегда! Потому что хватит, хватит, ведь тридцать один год! А что сделано, что успелось? Только жалкая, тысячная доля того, чем он жил, мучился, страдал и думал, перенесена в художество, в искусство, да и то это вторичное, неглавное, еще не свое, не самая его суть и душа — что-то другое. Что бы там ни писали и ни говорили о нем, он-то знает. „На край света“, первый его сборник, девять рассказов, — нарочно девять, потому что он всегда чувствует магию чисел: девять, семь, одиннадцать, — „сочувственно встречен прогрессивной критикой“. Но как он скуден и слаб, как осторожно традиционен, да и что в нем? Нищие старики, голодные дети, томящийся на летней даче студент, печальное свидетельство о жалкой людской жизни? Но об этом все пишут. А Горький или Короленко умеют об этом много лучше, им и карты в руки. А он пережил нищую и горькую свою юность, любовь, смерть, кажется, испытал уже все радости и страдания, и где это все? И недаром его известности хватило на одних литераторов и поэтов — до читателя же, до России не разбежалась еще, не разошлась круговая его волна — мал камешек брошен. Писатель разбивает покой вод, и потом идут, идут круги, задевая один за другим все слои общества: бросок короток и быстр, жизни не хватает, камень давно на дне лежит, а круги всё расходятся, потом отражается и обратно идет волна, и расходится снова, распространяясь уже в иных временах и поколениях. Так происходит с Гомером, Плутархом, Библией, Пушкиным. Потому что не камешками падают в воду — глыбами, снарядами броненосца, метеоритами. Потому что не тратят себя на пустое, не расходуют искру божью невесть на что.
Нет, довольно, прощай, жизнь! Прощай! Хватит просто жить, безумствовать, пропадать в горячем лоне твоем, испепеляться твоими соблазнами. Прощай, охота к перемене мест, ветер скитаний моих, тоска от одного вида парохода или вагона, запах дороги, тяжесть чемодана в руке, мучительное влечение неведомо куда и трепет ожидания новых встреч… И любовь, прощай, довольно любви, нет больше любви, та обманула и эта, и что ж рыдать в полынной одесской степи, что ж разрывать сердце? Как он плакал тогда, господи, — мальчик! — и хотел убить себя от горя и обиды, да и как не убить: его Варя, пять лет такой любви, и вдруг замуж! За друга, за Арсика Бибикова! „Уезжаю, Ваня, не поминай меня лихом…“ (Что это, как странно, что он теперь, расставшись с Аней, вспоминает отчего-то не Аню, а Варю?) Да, довольно любви.