Читаем Ольга Седакова в Журнальном зале 1997-2011 полностью

Для совсем неразрешенных авторов общего названия тоже не подберешь, и не странно: слишком разные это были люди и сочинения. Запрещены они были по разным поводам, и поводы эти не задавались списком. На вопрос: “Почему же вот этого нельзя?” следовал ответный: “Вы что, не у нас росли?” Некоторые из запретов были более-менее именуемыми: содержательные (“религиозность”, “пессимизм” и под.), формальные (“усложненность”, “абстракционизм” и под.), но в целом состав запретов был иррациональным, он сам по себе составлял государственную тайну. Его нужно было угадывать, показывая этим, что ты “у нас вырос”. Таким образом в подполье волей или неволей (чаще неволей) оказалось и то, что в какой-то степени соотносимо с западным андеграундом, с его характерным (бунтарским, левым, контркультурным) настроением и поэтикой, — и то, что ему прямо противоположно. В культурные катакомбы режима были вытеснены люди и идеи, которые нигде больше не оказались вместе. И быстро расстались, как только общий надзиратель исчез.

В 70-е годы слово “андеграунд” слышалось редко. Ходовое название для неподцензурных сочинений было — “вторая культура”, или же: “альтернативная культура”, “самиздат”, “тамиздат”. “Внутренняя эмиграция”. Помню даже такое: “библиотечная эмиграция”.

Я уверена, что неподконтрольная (или неперевоспитанная) мысль, радикально независимый вкус, творчество, образованность никогда не исчезали в нашей стране окончательно в советские годы. Я могу предположить, что всего этого было много больше, чем представляется теперь. Но, естественно, все это вынуждено было таиться и заметать следы, поэтому и теперь мы мало знаем о культурном сопротивлении 20-х, 30-х, 40-х годов, о его формах, о каких-то потаенных объединениях и движениях в столицах и в провинциях. О читательском круге, бойкотировавшем официальную продукцию. Более явное присутствие “другой” культуры в 70-е годы объясняется, по-моему, печально просто: ослаблением репрессивности режима. За одно то, что люди где-то собираются и что-то читают друг другу, уже не грозило обвинение в контрреволюционном заговоре. Это “где-то” оставалось крайне частным пространством: скажем, уже такой печатный орган, как стенгазета филфака МГУ, для моих стихов был закрыт. Но при этом в коридорах и на черных лестницах того же университетского особняка можно было читать списки чего угодно, это было уже не страшно и привычно. Между прочим, ведь само явление какого-никакого “частного пространства” — не такое давнее достижение. Кажется, только в хрущевское время художникам разрешены были частные мастерские — вместо прежних общих цехов художественного комбината. А в мастерских, в этих подвалах и на чердаках, и происходила жизнь “второй культуры”. Да и частные квартиры — когда они появились у наших граждан? Можно ли представить запрещенное поэтическое чтение в конвоируемой коммуналке?

Так что относительно стабильную, относительно безопасную для ее участников “вторую культуру” создала, по-моему, новая политика КГБ, на шаг отступивша тернака, Мандельштама, Цветаевой — может быть, в несколько другом кругу. Но все-таки, вероятно, Бродский первым открыл торный путь к относительно “большому читателю”, в обход коридоров Госиздата. Появился новый образ жизни поэта, не зависимой от факта опубликованности и членства в Союзе писателей. Какое-то время, я помню, — к концу семидесятых, вероятно, — печататься считалось скорее стыдно. Это значило входить в контекст, из которого исключили не только живых Солженицына и Бродского, но всю классику ХХ века (напомню: на филфаке тогда нельзя было еще защищать диплом не то что по Хармсу, но по Мандельштаму!) А уж поступать в Литинститут — казалось все равно чтовступить в партию. Естественно, я говорю о своем круге.

С образованием этой новой социальной ниши — несколько рискованной и неприбыльной, но уже прямо не самоубийственной — вопрос об официальном признании был не то что снят, но отошел в тень. Любой ценой, с любыми искажениями увидеть свои тексты в печати — это было уже не для нас. Зачем? И так прочтут кому нужно. А ведь из мемуаров об Ахматовой мы видим, что для нее это было еще не так. Эзопов язык, снятые заглавия, посвящения и даты, все другие виды “каторжного клейма”* — на это шли ради читателя. “Плата осквернением”, как назвал это наш известнейший ученый. Монеты требовались порой изумительные! Мою подругу, например, в византийском переводе попросили заменить чем-нибудь слово “Творец”. Она придумала: “Архипиит”. Напечатали. Уже тогда мы говорили между собой: “Когда-нибудь решат, что все эти предисловия — о прогрессивном и реакционном у Пиндара, скажем, — написаны каким-то одним маньяком!”

Да, во второй культуре мы приобрели отстраненный взгляд на происходящее, взгляд откуда-то с Луны на “музей мракобесия”, как мы называли нашу официальную культуру. Платой за эту отстраненность стала разлука с современным широким читателем, до которого самиздат не доходил. Эта невстреча не компенсируется запоздалыми публикациями. В Гераклитову реку второй раз не войдешь.

2

Перейти на страницу:

Похожие книги

Превозмоганец-прогрессор 5
Превозмоганец-прогрессор 5

Приключения нашего современника в мире магического средневековья продолжаются.Игорь Егоров, избежавший участи каторжанина и раба, за год с небольшим сумел достичь высокого статуса. Он стал не только дворянином, но и заслужил титул графа, получив во владение обширные территории в Гирфельском герцогстве.Наконец-то он приступил к реализации давно замышляемых им прогрессорских новшеств. Означает ли это, что наш земляк окончательно стал хозяйственником и бизнесменом, владельцем крепостных душ и господином своих подданных, что его превозмоганство завершилось? Частично да. Только вот, разгромленные враги не собираются сдаваться. Они мечтают о реванше. А значит, прогрессорство прогрессорством, но и оборону надо крепить.Полученные Игорем уникальные магические способности позволяют ему теперь многое.

Серг Усов , Усов Серг

Приключения / Неотсортированное / Попаданцы