Покидая Голливуд и вливаясь в Эхо-Парк, Сансет на глазах меняется. Порнотеатры и мотели с почасовой оплатой уступают место винным погребкам и народным аптекам, продающим наряду с целебными травами всякие чудотворные амулеты, магазинчикам пластинок «дискос латинос», бесконечному ряду ларьков и фургончиков с мексиканской, кубинской и перуанской едой, цитаделям фастфуда всех известных наименований и первоклассным латиноамериканским ресторанам, салонам красоты с витринами, в которых стоят на страже пенопластовые головы в блондинистых синтетических париках, кубинским пекарням, медицинским кабинетам и юридическим консультациям в первых этажах жилых зданий, барам и общественным клубам. Как и во многих бедных районах, эхо-парковая часть Сансет постоянно забита пешеходами.
«Севиль» пробирался сквозь дневное столпотворение, словно косец по заросшему заливному лугу. Атмосфера на бульваре была такой же нетерпеливой и обжигающей, как растопленный жир, плюющийся с раскаленных противней уличных жаровен. Нас окружали местные гопники, щеголяющие самодельными татуировками, пятнадцатилетние мамаши, которые катили пухлых младенцев в шатких колясках, рискующих развалиться на первом же поребрике, пьянчуги в той или иной степени окосения, уличные торговцы наркотиками, иммиграционные адвокаты в накрахмаленных воротничках, отгуливающие увольнительную уборщицы, древние бабульки, торговцы цветами и нескончаемый поток кареглазой детворы.
– Как-то даже слегка не по себе, – заметила Ракель, – вернуться сюда. Да еще на такой шикарной машине.
– А давно вы тут не бывали?
– Тысячу лет.
Она, похоже, была не расположена развивать эту тему, так что я примолк. На Фейрбэнкс-плейс мне было велено свернуть влево. Дом Гутиэресов располагался в конце переулкоподобной загогулины, которая резко забирала вверх и чуть выше предгорья превращалась в грунтовку. Еще четверть мили, и мы остались бы единственными человеческими существами во вселенной.
Я заметил, что у Очоа есть привычка кусать что-нибудь – губы, пальцы, костяшки, – когда она нервничает. Вот и сейчас Ракель буквально вгрызалась в ноготь на большом пальце. Интересно, подумал я, какого рода голод это удовлетворяет.
Ехал я осторожно – места едва хватало для одной машины, – проезжая мимо молодых людей в футболках, которые священнодействовали над старыми машинами со сосредоточенностью жрецов, склонившихся над жертвенником, и детей, облизывающих липкие от леденцов пальцы. Давным-давно улицу усадили вязами, которые разрослись до огромного размера. Их корни взломали тротуар, и сквозь трещины пробивались сорняки. Ветви скребли по крыше машины. Старуха с варикозными ногами, облаченная в лохмотья, катила магазинную тележку, полную воспоминаний, вверх по уклону, достойному Сан-Франциско. Граффити испещряли каждый дюйм свободного пространства, прославляя подвиги местных банд вроде «Лос Конкистадорес» или «Черепов Эхо-Парка», а также прелести молодых красоток, хорошо умеющих работать языком.
– Вот тут. – Очоа указала на небольшой каркасный дом, выкрашенный светло-зеленой краской и крытый коричневым толем.
Дворик перед ним представлял собой квадрат серой высохшей земли – впрочем, обрамленный подающими надежды клумбами красных гераней и кустиками оранжевых и желтых маков, похожих на леденцы. Низ дома был выложен камнем, а над входом торчал козырек, отбрасывавший тень на провалившееся крыльцо, на котором сидел какой-то человек.
– Это Рафаэль, старший брат. На крыльце.
Я нашел место для машины по соседству с «Шевроле» с подложенными под колеса кирпичами. Вывернул колеса к бордюру и убедился, что замок рулевой колонки надежно защелкнулся. Мы вылезли из машины. Пыль спиралями завивалась вокруг наших каблуков.
– Рафаэль! – крикнула Ракель, помахав рукой. Человек на крыльце не спеша поднял взгляд, а потом приподнял и руку – без особого энтузиазма, как мне показалось.
– Я жила тут буквально за углом, – сказала Очоа таким тоном, что это прозвучало как признание. Она провела меня с дюжину шагов вверх, а потом через открытые железные ворота.
Человек на крыльце и не подумал подняться. Он неотрывно смотрел на нас с опасением, любопытством и еще чем-то, что я не сумел распознать. Мужчина был бледный и худой до костлявости, с тем же удивительным смешением латиноамериканских черт лица и светлых волос, как у своей погибшей сестры. Бледные бескровные губы, тяжело набрякшие веки… Он походил на жертву какой-то системной болезни. Белая рубашка с подвернутыми обшлагами обвисала вокруг талии, словно была велика ему на несколько размеров. Черные брюки выглядели так, будто некогда представляли собой часть пиджачной пары какого-то толстяка. Ботинки – тяжелые, тупоносые оксфорды, растрескавшиеся на носках, с вынутыми шнурками и торчащими наружу языками – открывали толстые белые носки. Короткие волосы зачесаны строго назад. Я дал бы ему лет двадцать пять, но у него было лицо старика – изнуренная настороженная маска.
Ракель подошла к нему и легонько клюнула губами в макушку. Он поднял на нее взгляд, но не сдвинулся с места.
– Пр’вет, Роки.