Подозрения и ревность лишали меня сна и покоя, я все чаще прибегала к сердечным и снотворным лекарствам и, раздражаясь, с трудом сдерживала себя. Невинное замечание мужа вырастало в зловещий намек, усугубляло мое дурное настроение и выводило из себя. Так, рассматривая как-то мою незаконченную акварель, Юлиан Григорьевич заметил, что осень на моем полотне не совсем хороша. Слишком много в природе каротина. Летом он незаметно покоится в листе, но осенней порой, когда хлорофилл блекнет, каротин выступает, придавая растению желтую окраску. Пусть осенью хлорофилл хоть и блекнет, им все же в листе положено быть рядом.
Это невинное замечание показалось мне полным глубокого смысла. Под каротином, пробуждающимся осенью, разумелась я. Напрасны мои старания приглушить поблекший, жизнеутверждающий хлорофилл…
— Оставь свои советы при себе, — отрезала я и кстати припомнила ему поздние приходы домой и безвестные отлучки на долгий срок.
— Подобные дезертирства в истории не новы, — не придавая серьезного значения моим упрекам, непринужденно ответил он. — С той минуты как Вильгельм Конрад Рентген впервые увидел исходившие из вакуумной трубки икс-лучи, он пятьдесят дней и ночей не выходил из лаборатории. Этажом выше в том же здании пустовал его домашний кабинет…
— Бегство Рентгена из своего дома не оправдывает тебя, — все более повышая голос, ответила я, — в дни твоего дезертирства мое сердце истекало кровью…
— Это кончилось бы, вероятно, благополучно, — с той же веселой непринужденностью произнес он, — женщины, как тебе известно, гемофилии не подвержены.
Мои резкие упреки отрезвили Юлиана Григорьевича, он метнул на меня недобрый взгляд и холодно проговорил:
— Не отлучки мои тебе досаждали, не от тоски истекало кровью твое сердце, ты страдала оттого, что некого было нянчить и опекать… Спасибо, моя милая, за заботы и внимание, за щедрое благоухание любви, но всему своя мера… До чего приятны лилии, а от их сладостного дыхания можно не проснуться…
При другой размолвке он придумал более горькое сравнение:
— Твои укусы не причиняют мне боли, ты относишься к породе пчел, избавленных от жала, но и приносящих зато кислый мед.
Только уверенность в том, что никто, кроме меня, этих записок не увидит, дает мне силы делать эти горькие признания…
Подозрения и ревность лишили меня благоразумия и внушили мысль поведать свое горе Ефиму Ильичу, этому несносному рыцарю логики. Легко было себе представить, как он себя поведет… Выслушает и, конечно, повторит любимую песенку: «И сердце и душа недурные советники, но удел их быть у логики на привязи… Кто этого не понял, будет вечно блуждать между сомнительными истинами добра и зла…» Что поймет этот человек в моем несчастье, чем утешит меня? Мне так и слышится его суровый приговор: «Не преувеличивайте, вы не объективны даже с собой… Признаетесь в том, чего нет, и не видите того, что очевидно для ребенка».
Я не ошиблась, Ефим Ильич сразу же принял сторону Юлиана Григорьевича.
— Что вы сделали, — спросил он, — чтобы предотвратить то, что случилось?
Он знал о наших совместных исследованиях, о моих усилиях вернуть мужу любовь к делу и веру в себя, знал и многое другое, и все же я рассказала ему обо всем, не скрыла собственных ошибок, не утаила и удач.
— Я была счастлива, увидев, с какой страстью он взялся за работу, сама трудилась без устали, чтобы поддержать в нем веру в успех. Бывали дни, когда я забывала о себе, ночей не спала, жила одной только мыслью — не дать его горячему сердцу остыть.
— Превосходно, — согласился Ефим Ильич, — давно бы так. Вы сделали доброе дело, дали надежду измученному человеку, наставили на путь, он, несомненно, вам благодарен, по-прежнему любит вас, чего вам еще?
Я не могла ему рассказать о моих подозрениях, о ревности, томившей меня, и промолчала.
— Расскажите толком, что вы хотели от меня? Я ваш вечный должник, — со свойственной ему театральностью произнес он, — и готов исполнить свой долг. — Заметив мое затруднение, Ефим Ильич мягко коснулся моей руки и добавил: — Говорите, обязательно помогу.
— Вы должны ему напомнить о долге перед семьей, ведь я почти не вижу его, не знаю, чем он занят.
Просьба моя, видимо, тронула его, он сплел кисти рук — жест, означавший затруднение, и сочувственным тоном сказал:
— Ему некогда теперь думать о вас, надо наверстать упущенные годы. Дайте ему свободно распорядиться собой, он знает, что делает, ни минуты зря не теряет.
Он предлагал мне терпеливо сносить одиночество, ждать счастливого часа, когда муж мой, пресытившись любимым делом, вспомнит наконец обо мне. Об этом не могло быть и речи, Ефим Ильич должен был меня понять.
— Вы могли бы ему посоветовать вернуться на прежнее место, ведь мы и там находили интересную работу.
Ответ мой не понравился ему, он окинул меня насмешливым взглядом и недружелюбным тоном спросил:
— А почему бы вам не оставить больницу и не перейти к нему? Ничего лучше не придумаешь: будете иметь удовольствие видеть его, быть в курсе его исследований, заживете общими интересами, и всякие праздные мысли оставят вас.