– Больше десяти лет Алекс регулярно и неизменно весело проигрывал мне несколько сотен долларов в неделю, – вспоминает Оскар, который прославился своей великолепной игрой. – Он всё шутил, что за несколько лет полностью оплатит мне бассейн.
Игра продолжалась с утра до поздней ночи и летом – в доме на Лонг-Айленде, который мы снимали с Пацевичами. Из-за нее в подростковом возрасте я отдалилась от родителей: поняв, что теперь у них нет на меня времени даже в те два дня, в которые мы могли бы насладиться каким-то подобием семейной жизни, я с радостью стала вливаться в другие семьи – поначалу своих одноклассников, а на протяжении первых двух лет учебы в колледже в семью моего милого жениха, Питера Бергарда. Питер был приемным сыном великого баритона Лоуренса Тиббетта, который вырастил его как родного. В этом огромном, пьющем клане было столько детей от стольких браков, что Тиббетты потакали решительно всем прихотям своих отпрысков. Дом Тиббеттов стал для меня первым примером семьи, жизнь которой сосредоточена вокруг детей; и в течение двух лет их теплое гостеприимство дарило мне чувство дома, а также множество роскошных обедов, похмельных страданий и билетов на оперу в первый ряд.
Но вернемся в нашу гостиную: щедрость Либерманов прославила наш дом как “типично русский”. Но были или нет в их приемах уют и душевность, которыми так славятся русские? Так считали не все. Кэтлин Блюменфельд, которую Алекс нанял, чтобы она управляла студиями
– В этих вечерах не было ни малейшей искренности, – рассказала она мне недавно. – Атмосфера была ледяной, потому что все смертельно боялись Татьяну. Все, кого я знала, чувствовали себя чужими и всё равно ходили туда, потому что это был центр нью-йоркской жизни.
И, наконец, что думал Алекс об этих вечеринках? Обычно он маячил где-то в углу, как высококлассный метрдотель, с самым дружелюбным и отстраненным видом. После маминой смерти я поняла, что он тоже их ненавидел. Что он считал себя человеком без единого друга. Что большинство окружающих наводили на него смертельную скуку. Что он никем не интересовался, а гостеприимство для него было всего лишь полезным умением, очередной тоскливой обязанностью, которая развлекала Татьяну и помогала ему самому подниматься по карьерной лестнице. Впоследствии Алекс особенно злился от того, что мама поощряла нас с мужем во время визитов в Нью-Йорк приглашать своих друзей на Семидесятую улицу. Все те годы, когда моя бывшая детская была нашей нью-йоркской спальней, мама смертельно обижалась, если мы собирались в ресторан с друзьями и не приводили их предварительно домой. Одной из первых фраз, которую Алекс произнес через несколько часов после маминой смерти – скорее рявкнул, чем произнес, и это был первый предвестник тех пугающих перемен, которые наступили впоследствии, – была: “Больше никаких гостей в моем доме!”.
И тут мне вспоминаются мои шестнадцать лет. За мной ухаживал единственный русский кавалер, который мне достался из маминого круга и который, как это ни странно, выводил из себя Алекса больше, чем любой другой мой молодой человек. Князю Георгию Васильчикову было двадцать восемь лет, и, как большинство русских аристократов, он вырос в окружении французских, немецких и английских гувернанток, а потому свободно говорил на четырех языках. Он с семьей эмигрировал из России в Литву, потом во Францию, и во время войны участвовал во французском Сопротивлении. После освобождения Франции его таланты привлекли внимание организаторов Нюрнбергского процесса, затем он вошел в состав пионеров синхронного перевода. Его сестра, княжна Татьяна Меттерних[138]
, была подругой Елены Шуваловой, которая представила его Либерманам в 1946 году, когда он приехал в Нью-Йорк, чтобы работать в недавно основанной Организации Объединенных Наций. “Джорджи”, как все его звали, был коренастым мужчиной, напоминавшим льва, с гривой белокурых волос, голубыми глазами и длинными ресницами. В его обаянии было что-то по-славянски развратное, и даже то, что он чудовищно заикался на всех четырех языках, не мешало восхищаться его острым умом и образованностью. Феномен Джорджи, однако, заключался в том, что, взяв в руки микрофон, он тут же переставал заикаться и переходил с одного языка на другой свободнее, чем любой из обширного штата переводчиков ООН: чтобы совершить простейшее действие, ему, очевидно, требовалась многотысячная аудитория.